Из украинской старины - Альбом
- Подробности
- Просмотров: 16800
Альбом "Из украинской старины".
Публикуется по изданию: Из украинской старины = La pètite Russie d'autrefois : [Альбом] / рис. акад. С. И. Васильковского и Н. С. Самокиша ; поясн. текст проф. Д. И. Эварницкого ; изд. А. Ф. Маркса. – С.-Петербург: Изд. А. Ф. Маркса, 1900. – VIII, 100 с. : іл.
Перевод в html-формат и адаптация: Борис Тристанов. Французский текст не публикуется. Нумерация страниц перенесена в начало страницы.
Акварели С. И. Васильковского для альбома "Из украинской старины" с виньетками художника Н. С. Самокиша в 1903 г. экспонировались на художественной выставке, посвященной открытию памятника И. П. Котляревскому.
Автор сайта благодарит Полтавский художественный музей (галерею искусств) им. Н. А. Ярошенко за помощь в подготовке публикации.
— I —
К Альбому
Украинской Старины.
В наше время никто не станет отрицать великого образовательного значения науки археологии или науки о древностях. Напротив того, в наше время и ученые специалисты и образованные люди дошли до полного сознания того, что занятие стариной есть и весьма необходимое, и во всех отношениях полезное занятие. В самом деле, наука о старине, кроме того, что обогащает нас бесценными материалами, она связывает нас непосредственно с нашими отдаленными предками, знакомит нас с внешней и внутренней обстановкой жизни их, указывает на те или другие сношения их с различными народами, развивает в нас чувство изящного, облагораживает наше сердце, воспитывает в нас любовь ко всему родному, расширяет наш умственный горизонт и, наконец, чрез все это умудряет нас жизненным опытом, преподает уроки будущего и делает нас настоящими сынами нашего отечества, истинными патриотами. Оттого-то в настоящее время и Высочайшие Особы, и правительственные учреждения, и частные лица выказывают большие заботы и не мало покладают средств на собирание всякого рода отечественных древностей, наполняя не только столичные, но и провинциальные музеи сокровищами всевозможных редкостей. Оттого же всякая попытка издания отечественной старины не только не будет излишня, а, напротив того, будет весьма необходима и весьма желательна, как пособие для науки о древностях и как поучительная книга для всякого читающего человека. Правительственные учреждения и частные лица уже не мало издали различных альбомов старины и немалую принесли тем самым пользу отечественной археологии. Таковы наиболее известные издания: «Древности российского государства», «Описание одежды и вооружений русского войска», «Опись московской оружейной палаты», «Памятники древне-русского зодчества» Рихтера, «Подробный словарь русских гравированных портретов» Ровинского, «Материалы по истории русских одежд и обстановки народной жизни» Прохорова, «Русский народный орнамент» Стасова и многие другие.
Но во всех этих и подобных им изданиях мы видим или очень мало или вовсе не видим южно-русской старины и именно старины казацкого
— II —
периода истории Малой России. До сих пор известно только два издания казацкой старины: одно сделано в Москве «Обществом истории и древностей», издавшим несколько портретов казацкого, мещанского и крестьянского сословия юго-западной России, да и то лишь в виде приложения к «Летописному повествованию о Малой России» Ригельмана; другое предпринято было в Киеве, частным лицом, В. В. Тарновским, издавшим на собственные средства несколько портретов малороссийских гетманов, в виде иллюстраций к сочинению Антоновича и Беца «Исторические деятели юго-западной России».
А между тем в прошлой жизни Малой России было столько оригинального, столько своеобразного, столько поучительного и вместе с тем столько поэтически-привлекательного, что все это уже давно само собой просится на свет Божий и давно уже влечет к себе истинных любителей и ценителей южно-русской старины.
И в самом деле, историческая жизнь Малой России с ее казацким населением в городах и на низовьях Днепра, в Запорожье, не раз выдвигала таких героев, имена которых могут быть смело вписаны на страницы всемирной истории. И появление таких героев на исторической сцене Малой России и Запорожья не случайное. Занимая боевой пост между турко-татарами с одной стороны и поляками с другой, казаки представляли из себя настоящий живой оплот для всей русской народности и на своих плечах выносили все удары как со стороны мусульманского Крыма и Турции, так и со стороны католической Польши. Борясь за политическую свободу, за православную веру, за русскую народность, казаки каждую пядь родной земли поливали своей кровью и засевали своими костьми и тут же создавали таких богатырей-героев, которые вызывали у современников и вызывают у потомков справедливое удивление.
В особенности велики были подвиги тех защитников отчизны и веры, которые из городов уходили в днепровские низовья и открытые степи.
Уходя в степи, казаки отрекались от семьи, от всех радостей земных, от человеческого жилья и жили поначалу, в холод и стужу, в зной и спеку, прямо под открытым небом, потом в звериных норах и жалких землянках, питались, по словам древних летописцев, в счастливых случаях рыбой или птицей, в несчастных случаях — отваром из воды и рогов диких козлов, валявшихся в степи, или же ржаным толокном, заплесневелыми сухарями, вывозимыми из городов, утешая себя в последнем случае тем, что от такой пищи «человек делается легче и потому свободнее переплывает все реки на своем пути». «Козаки, як мали диты: дай богато — все зъидять, дай мало — довольни будуть».
Желая подойти внезапно к неприятелю и внезапно напасть на него, казаки чрез то и сами нередко терпели крайние лишения и подвергались тяжким испытаниям: они не могли развести огнища,
— III —
чтобы согреть в зимнее время свои закоченевшие от холода члены; не смели выкресать себе огня для люльки, которой обыкновенно поддерживали себя в бодрственном состоянии, не позволяли ржать своим лошадям, завязывая им морды тряпками; не могли даже шепотом переговариваться между собой и сидели на одном мести по нескольку часов точно окаменелые, без речи и без всякого движения.
Избегая встречи с чересчур многочисленными врагами, казаки нередко прятались в высокой, покрывавшей вола с рогами или всадника с конем, степной траве-тирсе и блукали в ней по целым дням и по целым неделям, при чем, желая сбить с толку своих преследователей, неподражаемо выли волками, лаяли лисицами, кричали пугачами, точно истые волки, истые лисицы, истые пугачи. Оттого-то и сложилось такое поверье, будто всякий запорожский казак мог превращаться во что угодно и когда угодно, и в хорта и в кота: «Вин оце перекынетця у кота тай нявчит: ты думаешь, що то и справди кит, аж то запорожець»... «Постийте, братци, пидождить, не шевелытця!.. Устав с коня (кошевой Сирко), отдав его якомусь (какому-то) козакови, а сам кувырдь! тай зробывсь хортом (охотничьей собакой)»...
Застигнутые в одиночку в голой, выжженной солнцем или спаленной огнем степи, казаки мгновенно бросались к берегам рек, озер и лиманов; тут или сидя в густых и непролазных камышах, или же прямо бросаясь в воду, они оставались по нескольку часов на дне рек, дыша посредством камышины, один конец которой держали во рту, а другой над поверхностью воды. Путь свой казаки днем «правили» по солнцу да по высоким курганам, а ночью по звездам, по течению рек да по направлению ветра, который у них, смотря по тому, откуда дул, носил названия то москаля, то донца, то ляха, то бусурмена.
Через все это казаки подвергались таким страданиям, о которых мирные жители городов не имели и приблизительного представления. Скрываясь в разных трущобах, тернах, чагарниках да буераках, казаки царапали себе колючками руки, кололи острыми «спичаками» ноги, сдирали ветками с себя кожу. Забираясь в звериные норы или в естественные пещеры, в густые камыши, или в болотистые плавни, они встречались там с ядовитыми змеями, черными пауками, тарантулами или «мармуками», неисчислимыми мириадами мошки, комаров, слепней, оводов. В открытой, сухой, сожженной солнцем или пожаром степи казаки испытывали страшные мучения от голода и жажды, и тут часто с предсмертными стонами их сливался вой диких волков, которые, растерзав тело человека и не насытившись им, вновь «квылили-проквиляли, — тож воны похороны по козацькому тилу справлялы»... В непролазных камышах и топких плавнях казаки подвергались, особенно в период цветения камыша, изнурительным лихорадкам и же-
— IV —
стоким горячкам и умирали от них трагической смертью, вдали от родины, вдали от друзей, без последнего утешения. Набегая на Крым или на турецкие области, казаки нередко заносили оттуда так называемую «черную хворобу», или чуму, и подвергались «наглой смерти»; тогда, «туляючись по балкам, по днепровым островам, по темным пещерам», они под конец погибали в совершенно безызвестных и глухих местах, валялись в степи вовсе непогребенными, подобно павшей скотине, оставаясь нетронутыми даже со стороны хищных зверей и хищной птицы, всегда избегающей зачумленного тела человека. И лежало в открытой степи «козацкое тело, чумацькое било», обмываемое дождем, обвиваемое ветром, палимое солнцем, лежало до тех пор, пока вместо тела получался голый скелет и пока промеж костей того скелета не прорастала зеленая трава, а через отверстия глаз не пробивался высокий бурьян, — то и служило покровом, вместо савана, для погибшего в борьбе за родину казака...
И вся эта жизнь, полная отречения, полная мук, полная всевозможных лишений, предпринималась казаками ради того, чтобы защитить свою родину, матку Украйну, а вместе с ней защитить всю Русь, весь христианский мир от страшных турок, наводивших в свое время ужас на всю Европу, и хищных татар, беспрестанно врывавшихся тысячами, десятками и нередко даже сотнями тысяч на Украйну и всегда ознаменовавших свои набеги пожарами, грабежами и уводами неисчислимого числа несчастных христиан в плен.
Так же тяжела, так же страшна и так же мучительна была борьба казаков с другими их соседями, поляками. Тут дело шло о политической свободе, о русской народности, о земельных благах, о сословных правах, о национальной вере, в особенности о святой предковской православной вере. Вера тут играла одну из первых и важнейших ролей. Во всю свою историческую жизнь южно-русский народ не знал ни раскола, ни ересей и тщательно оберегал чистоту своей православной веры от «жидовского зловерия» и от «хищного» католичества. В одной народно-казацкой думе времен гетмана Богдана Хмельницкого о причинах войны казаков с поляками говорится:
«Як у святый день,
Божественный вивторок,
Гетьман Хмельницкый козакив до схид сонця
у поход выряжяв,
И стыха словамы промовляв:
Гей, козакы вы, диты-друзи!
Прошу вас, добре вы дбайте,
Од сна вставайте,
Святый Отче-наш читайте,
На славу Украины прыбувайте,
Жыдив-рандарив,
Ляхив, мостывых панив
У пень рубайте,
— V —
Кров их у поли з жовтым писком мишайте, |
Но еще яснее выражается причина постоянных войн казаков с поляками в том военном клике, с которым они обращались перед войной ко всему православному населению Украйны: «Кто хочет за веру христианскую быть посаженным на кол, кто хочет быть четвертован, колесован, кто готов претерпеть всякие муки за святой крест, кто не боится смерти — приставай к нам. Не надо бояться смерти: от неё не убережешься. Такова казацкая жизнь».
И казаки не раз такой, именно такой смертью умирали, и опять-таки умирали как истые герои, не «скыгляче», т. е. не воя, и не «скаржычись», т. е. не жалуясь на свою жестокую судьбу. Приговоренные к мучительной казни — сдиранию с живого человека кожи, казацкие герои, презирая своих бесчеловечных мучителей, громко, во всеуслышание, заявляли им, что такая казнь казаку не казнь, а чистый смех, что от сдирания с тела кожи они не испытывают ни малейшей боли, а только чувствуют, будто по телу у них ползают мурашки: «от казалы, що воно боляче, аж воно мов комашня кусае»... Присужденный врагами-католиками к «шибенице», т. е. к виселице, казак нередко просил себе, как милости, не вешать его, а посадить на кол или на столб с острым железным спицом на верхнем конце, чтобы умереть потомственной столбовой смертью: «Так умирав мий дидусь — царство ему небесне! так умер мий батько — нехай вин царствує на тим свити! так и я хочу умерты», т. е. потомственной столбовой смертью. И казак умирал, сидя на остром спицу пали. И как умирал? Точно потешаясь и над самой смертью, и над своими палачами, он просил дать ему люльку, чтобы в последний раз повеселить тютюнцом душу свою и с весельем закрыть очи свои. Покуривши люльки, казак обводил страшными очами своих мучителей, плевал им с пали «у сами очи» и, проклиная как их самих, так и все порядки их, тут же, сидя на пали, испускал последний вздох свой... У поляков относительно казаков создалась даже такая легенда, будто они умирали настоящей подлинной смертью не после первой, не после второй, да и не после третьей, а лишь после четвертой смертельной раны...
И не только гонение со стороны поляков-католиков православной веры заставляло малороссийских и запорожских казаков браться за оружие: казаки, а с ними и простой «посполитый» или крестьянский люд, поднимались против поляков и за то, что они губили их семьи, насиловали их жен, бесчестили их дочерей, снимали с них последнюю одежинку, вырывали у них изо рта последний кусок хлеба: «Тикай, ляше, бо все, що на тоби, то наше!» говорили вожаки народного восстания против польских-панов притеснителей и, давая полную волю своим страстям, жестоко мстили богачам за свою нищету и за свои лишения. Здесь
— VI —
озлобление иногда простиралось так далеко, что обиженные, по словам казацкой песни, мстили своим притеснителям не только при самой жизни, но и грозили им местью после смерти, когда уже отрубленные от туловища головы казаков валились на плаху:
«А я того, вражи ляхы, повик не забуду, |
Так, не щадя ни средств, ни сил, ни самой жизни, казаки, на суше и на море, конные и пешие, целыми массами и отдельными «купами», без устали и без перерыва воевали со своими вековечными врагами, то татарами и турками, то ляхами-католиками, и это дело считали самым высоким и самым святым для себя делом. Держа высоко свое знамя и свято выполняя свою задачу, они ни перед кем и ни перед чем не уступали: не страшились они ни огня, ни морских пучин, ни страшного голода, ни мучительной жажды в степи, ни самых жестоких, самых варварских казней в плену у своих врагов:
«Ой, полем, полем Кылиимськым,
Та шляхом бытым Ордыинськым
Ой, там гуляв казак Голота,
Не боится вин ни огня, ни меча, ни третёго
болота»...
Где же черпали казаки силы для такой борьбы с окружающими их многочисленными неприятелями? Черпали и в самих себе, в глубине своей души, и в живейшем содействии своего православного духовенства, которое в свое время было и передовым, и боевым, и образованным. Связь между духовным и казацким сословием была в то время самая живая и самая тесная, и строгого разграничения между тем и другим сословием вовсе не существовало. Оттого сегодняшний казак-воин делался священником, и сегодняшний иерей или чернец подавал руку воину и становился в ряды казаков. Вспомним знаменитого в истории просвещения южной Руси Петра Могилу, который мужественно сражался в 1621 году против турок под крепостью Хотином, а потом сделался киевским митрополитом и боронил русскую веру от католиков не мечом, а крестом и живой проповедью. Вспомним сына гетмана Богдана Хмельницкого, Юрия Хмельниченка, сперва также гетмана, а потом архимандрита Гедеона и снова вторично гетмана. Вспомним Михайла Вуяхевича, который был войсковым судьей, и потом избран был братией Киево-Печерской лавры архимандритом, под именем Мелетия. Вспомним, наконец, в XVIII веке полкового лубенского писаря Семена Петриковского, бывшего потом, под именем Силуана, брянским архимандритом. А сколько было таких казаков, которые, оставив свое звание, уходили в иноки Самарско-Николаевского, в пределах Запорожья, или Киево-Межигорского монастыря, или даже сами основывали где-нибудь в глухой балке или овраге уединенный скиток и там, находясь между небом и землей, вели молитвенные беседы с Бо-
— VII —
гом? И такой переход хотя и составляет замечательное само по себе явление, но он объясняется тем, что в то время монах и казак «одинаково были воинами и одинаково были гражданами своей родины», т. е. служили просвещению, заводили школы, учреждали для борьбы с иноверием братства, изучали отечественную историю, занимались поэзией и сражались, неустанно и мужественно сражались за предковскую православную веру и вместе с ней за русскую народность. Разница состояла только в том, что один действовал крестом, а другой саблей или копьем, но и тут часто ратоборцы менялись своим оружием — монах брал копье, а казак брал крест, от чего борьба, с переменой ролей, продолжалась против врагов православия еще с большей силой и еще с большим одушевлением. Такая тесная связь между духовным сословием и сословием казаков давала повод уже в прошлые века назвать то и другое сословие «одним телом единого духа».
«Тим-той старалась по всему свету
Страшенная козяцькая сыла,
Що у нас, панове-молодци,
Була воля и душа едына...»
Вечно воюя с неприятелями, вечно то нападая на них, то отражая их, напрягая через это все свои и физические, и умственные, и нравственные силы, показывая истинные чудеса храбрости, казаки своими подвигами вызывали у современников чувство невольного удивления и невольно заставляли других прославлять казацкую удаль и все казацкие деяния. Таким образом в эпоху расцвета южно-русского казачества, под вой степного ветра, под рев Черного моря да под гром оружия, родилась и сложилась масса истинно-художественных народно-казацких дум и народно-казацких песен, поражающих нас и своими бесподобными красотами, и своими гармоническими напевами, и полным согласием с исторической правдой и необыкновенно теплым чувством, в них вложенным, и замечательным трагизмом, вызывающим невольные слезы у слушателя. Нет сомнения, что если бы все думы и все песни, сложенные в эпоху казачества южно-русским народом, дошли и сохранились до нашего времени, то ни одно славянское племя не могло бы поспорить богатством в отношении народно-поэтического творчества с южно-русским племенем. Теперь в этом отношении могут спорить с украинцами только одни сербы, да и то только потому, что Малая Русь с ее политически-казацким строем не дожила до тех дней, когда зародилась и выросла наука этнографии, т. е. та наука, которая поставила себе высокую и благотворную задачу изучения духа народного, поскольку он отразился в обычаях, нравах, сказках, преданиях, пословицах, песнях и думах чисто-народного творчества, составляющих духовное богатство всякого народа, передаваемое как самый дорогой и священный завет от поколения к поколению. Но если по количеству произведений южно-русское творчество и не превосходит сербско-
— VIII —
народного творчества, то зато южно-русские думы и песни, по глубокому драматизму содержания, по мелодичности и разнообразию мотивов, по истинным перлам поэтических красот и оригинальности оборотов, справедливо занимают первое место среди всех произведений славянского творческого гения. Разносителями и хранителями таких дум и песен были большей частью казацкие рапсоды, слепцы-кобзари, слепцы-бандуристы...
И не одних слепцов-бандуристов вдохновляли своими подвигами казаки: за описание казацких деяний брались и мемуаристы, и летописцы, и историки, и притом не только духовные, но и светские, и не только из среды самих казаков, но даже и из среды поляков. Не кому иному, как именно казачеству, поколение обязано появлением южно-русских казацких летописей и необыкновенным развитием их в течение трех столетий, почти со времени зарождения казачества и до самой политической смерти его. То монахи в каком-нибудь монастыре, то «значные» люди из малороссийской генеральной старшины, то ученые питомцы главного рассадника южно-русского просвещения, киевского духовного коллегиума — все такие лица, стоявшие всегда более или менее близко к событиям своего времени, изображали или просто без всяких «пиитических хитростей», или же с приемами настоящей риторики, деяния казаков и делали их известными не только для соотечественников, но и для целого мира всей Европы. Так появились у нас южно-русские летописи: Беркулабовская, Густынская, Самовидца, Грабянки, Величка, Юзефовича, Рубана, Белозерского; диариуши или дневники: Зорьки, Ханенка, Освецима и многие другие. Такого летописного богатства, какое развилось в южной Руси в эпоху казачества, не знала Великая или северная Русь: в ней не было и самой почвы для создания казацко-русских летописей.
Таким образом южно-русские казаки, боровшиеся с многочисленными врагами за православную веру, за русскую народность, за свободу совести, за человеческие права, не знавшие у себя раскола, никаких ересей, отличавшиеся высокой религиозностью и в то же время чуждые крайней нетерпимости; казаки, создавшие множество высоко-художественных дум и высоконравственных и правдивых исторических песен, составляющих, в соединении с напевом, целые баллады, целые поэмы чувств; казаки, создавшие богатую историческую литературу; свято хранившие все дорогие заветы своих предков; выступавшие в качестве носителей высшей гражданственности, поражавшие современников, поражающие и потомков своей замечательной дальновидностью, эти казаки, наконец, прекрасно понимавшие и ценившие красоты природы, по справедливости заслуживают того, чтобы все их деяния представлены были в обстоятельной, живой и художественной истории, и их военный и домашний быт, как и главнейшие исторические деятели их, были изображены в наглядных образах и художественных иллюстрациях. Последняя задача и положена в основание настоящего издания.
— 1 —
Петр Конашевич Сагайдачный.
Петр Конашевич Сагайдачный — одна из самых выдающихся личностей на всем пространстве времени, от начала и до конца, исторического существования казачества в Малой России и в Запорожье. При всем том, хотя Сагайдачного в свое время знали и Польша, и Турция, и Россия, и Запорожье, и Украйна, и Галиция, о роде его и юношеских годах известно весьма мало. По свидетельству польского летописца Яхима Ерлича и малорусского Самойла Величка, Сагайдачный был уроженец галицийского города Самбора и принадлежал к шляхетской, т. е. дворянской семье. Из церковного памятника, хранящегося в киевском Златоверхо-Михайловском монастыре, видно, что отца Сагайдачного звали Кононом или, говоря по-малороссийски, Конашем. Отсюда «Конашевич» нужно считать отчеством, а не двойной фамилией к фамилии «Сагайдачный», как считали русские историки, Соловьев и за ним многие другие. Родившись в Галиции, Сагайдачный, однако, первоначальное обучение получил в городе Остроге, на Волыни, в знаменитом училище князей Острожских, которое в свое время считалось центром «наук уцтивых» для всей юго-западной Руси. После училища князей Острожских Сагайдачный, как думают, побывал еще в училище львовского братства и уже после того, достаточно «навыкши в писмѣ словенском», поступил домашним учителем к киевскому судье Аксаку. Оставив по неизвестной причине семью Аксака и вместе с тем покинув город Киев, Сагайдачный ушел в Сечь к запорожцам. Там не один «молодець» находил себе долю и счастье, не один «лыцарь» добывал себе имя и славу. Нашел все это в Сечи и Петр Сагайдачный. Как долго Сагайдачный расправлял свои могучие крылья в Запорожье — неизвестно. Известно лишь то, что с самого начала XVII века он предпринимает с запорожцами ряд морских походов к турецким крепостям и сразу приобретает славу грозного и непобедимого предводителя низовых казаков. В 1605 году он взял крепость Варну, а в 1616 году «опроверг до фундамента» крымский город Кафу,
— 2 —
т. е. теперешнюю Феодосию, где побил 14,000 мусульман, сжег и потопил множество турецких судов-каторг, освободил из неволи тысячи пленных христиан и навел страх на самого падишаха, т. е. верховного властелина мусульман.
И всякий раз, когда Сагайдачный громил татар, он старался о том, чтобы как можно больше вызволить из мусульманской неволи несчастных. христиан, будет ли то русский или поляк, православный или католик. Не мало слез отер чрез это великодушный гетман у детей, у родителей, у жен и у мужей, лишившихся в разное время дорогих им лиц вследствие увода их в далекую и тяжкую мусульманскую неволю.
«Много тогды з неволи христиан свободил, |
Вести о подвигах Сагайдачного против турок и татар с низовьев Днепра скоро дошли и в столицу Польши, до сената и короля. В то время польский король Сигизмунд III вел упорную войну с Москвой, желая добыть московскую корону для своего сына Владислава, несмотря на то, что на Руси уже пятый год царствовал молодой царь, Михаил Феодорович Романов. Владислав уже стоял у стен Москвы, как вдруг войско, бывшее при нем, не получив от королевича обещанного жалованья, оставило его на произвол судьбы и ушло вон из пределов России. Положение Владислава, имевшего при себе всего лишь 3000 польских солдат, оказалось поистине критическим. Кого же могли послать король и сенат на выручку королевича? Петра Сагайдачного с его непобедимыми рыцарями, запорожскими казаками, находившимися в то время в подчинении у польского правительства и следовательно обязанными ему своим повиновением.
Получив предложение от польского правительства оказать содействие королевичу Владиславу, Сагайдачный, однако, не сразу дал на то свое согласие, а поставил королю и сенату два условия: 1) признать казацким сословием все население киевского, брацлавского и черниговского воеводств и 2) признать официально самого Сагайдачного гетманом всего казацкого войска, в чем польское правительство до тех пор всегда отказывало казакам, если они «самовольно» выбирали себе гетмана. Когда и король, и сенат изъявили на то свое согласие, тогда Сагайдачный, с казацким войском в 20,000 человек, двинулся весной 1618 года из Украины к пределам московского государства. Взяв по пути города — Ливны, Елец, Михайлов, захватив в свои руки московское посольство, ехавшее в Крым, рассеяв отряд войск князей Пожарского и Волконского, разбив у Донского монастыря русскую рать, выступившую-было из Москвы, Сагайдачный
— 3 —
свободно подошел к русской столице и, расположившись у Арбатских ворот, приступил к осаде. Уже назначено было время для приступа, ночь под праздник св. Покрова, 1-го октября; уже выломаны были петардою Острожные ворота; уже казаки бросились-было в атаку, как вдруг Сагайдачный велел прекратить нападение на русскую столицу, «и отыде прочь и ста въ таборах. Государь же поставилъ храм каменный, по обѣту своему, во имя Покрова пресв. Богородицы, во дворцовом селѣ Рыбцовѣ». Что побудило Сагайдачного отступить от Москвы — для поколения осталось совершенно неизвестным; можно только с полной уверенностью сказать, что в этом случае Сагайдачным не руководили ни трусость, ни корыстолюбие.
Так или иначе, но Сагайдачный исполнил свою обязанность по отношению к своему законному польско-литовскому правительству, и Владислав, заключив в селе Деулине, на 14½ лет, выгодный для Польши договор, отступил в Польшу, а Сагайдачного отпустил на Украйну. С тех пор Сагайдачный уже до конца своих дней не выступал противником московского царя.
Возвратившись на Украйну с узаконенным титулом «гетмана», Сагайдачный стал распоряжаться в ней, как полновластный правитель, и скоро обнаружилось, что этот человек, обладавший широтой взгляда, спокойной настойчивостью и твердой волей, имел несомненные дарования великого администратора. Время Сагайдачного было временем ожесточенной борьбы православных людей с унией, которую проводило на Украйне польское правительство и через которую оно хотело в конце концов окатоличить и ополячить все православно-русское население Украйны. Сагайдачный выступил открытым врагом унии и мужественным защитником православия и сумел отразить все нападения польской пропаганды не оружием, а единственно путем слова и благоразумной тактики в отношении правительства Речи-посполитой. Тут оказалось, что насколько Сагайдачный искусно действовал на поле брани мечом, настолько же искусно он действовал дома, в тиши, пером: он написал сочинение об унии, которое даже польско-литовский канцлер Лев Сапега в письме к епископу Иосафату Кунцевичу назвал «предрагоценным». Чтобы дать южно-русской церкви прямого и законного защитника, Сагайдачный .добился того, что польское правительство согласилось на посвящение для южной Руси митрополита в Киеве. Уже 25 лет Киев оставался без митрополита, так как на то не было позволения со стороны польского правительства, и вот теперь, по настоянию Сагайдачного, иерусалимский патриарх Феофан, проезжавший из Москвы через южную Русь, посвятил в митрополиты Иова Борецкого и кроме того 6 епископов на разные провинциальные кафедры, и все семь святителей оказались впоследствии великими защитниками православной церкви и русской народности. «Поучаше бо тогда святитель (т. е. патриарх Феофан) своих чад содержатися,
— 4 —
истинного благочестия, смирения и любви; скорби же и гонения со всякою покорою переносити; такожде и все благочестивое воинство благословляше, ставше на торжищѣ; посредѣ града, всѣм во слух глаголаше имъ с зелным усердіем поучение... По сем увещевая их, дабы от того времени не ходили на Москву, народ христианский, бранию».
Не довольствуясь обороной православия и устройством церковных дел, Сагайдачный вместе с этим много трудился и много сделал также в делах казацкого управления Малой Руси. Так, он увеличил число своего войска, которое с этого времени доходило до 40,000 человек; расширил казацкую территорию, прибавив к казацким полкам Сиверскую и Киевскую области; разделил войско казацкое на полки и удалил из казацких городов всех панов. Не довольствуясь и всем этим, Сагайдачный возобновлял на свой счет прежние братства, разоренные врагами православия, и учреждал новые для борьбы за православие и за русскую народность и хлопотал о заведении новых училищ и школ для обучения в них детей всех классов южно-русского населения. Везде он действовал открыто, твердо и уверенно и, издавая от себя универсалы, подписывал их «власною» рукою. Через все это Сагайдачный сделал то, что казацкое дело из чисто сословного, каким оно было раньше того, стало всенародным: казаки, до сих пор защищавшие только свои сословные интересы, теперь выступили защитниками всех классов населения, защитниками всей украинско-русской страны, охранителями православной веры и православных церквей.
Действуя уверенной рукой на Украйне и смело отстаивая свои чисто национальные интересы, Сагайдачный в то же время сумел держаться на мирной ноге и в отношении правительства польской Речи-посполитой. Мало того, как верный подданный польского короля, он действовал оружием против врагов Польши, — то крымских татар, то турок.
Последним делом гетмана Петра Конашевича Сагайдачного в пользу поляков был его поход против турок, в 1621 году, под крепость Хотин. В то время Польше грозила страшная беда: против нее поднялся войной сам турецкий султан Осман, имея под рукой боевого войска 300,000 турок и 100,000 татар. Польша могла противоставить турецкому султану 57,000 войска, стянутого коронным гетманом Ходкевичем, да 30,000 войска, приведенного под Хотин королевичем Владиславом. В виду такой грозы польский король Сигизмунд III и обратился с просьбой к гетману Сагайдачному об оказании помощи королевичу. Сагайдачный не заставил долго ждать себя и с отрядом в 40,000 человек малороссийских и запорожских казаков поспешил на помощь к Владиславу. Заняв позицию и окопавшись кругом глубоким рвом, Сагайдачный расположился со своими казаками в челе польского войска и готовился
— 5 —
отражать все нападения турок, несмотря на всю неравномерность боевых сил и на похвальбы султана, который «хотѣл в запорожскомъ войскѣ снѣдати, а въ польскомъ обозѣ мыслилъ обѣдати, нашихъ священниковъ хотѣл въ плугъ запрягати и въ домахъ божіихъ коней хотѣлъ ставляти».
Зная, что поляки возлагали главным образом свои надежды на гетмана Сагайдачного, турки все удары старались направить на казаков, желая, во что бы то ни стало, сломить их. Однако, казаки, руководимые мужественным и опытным в военном деле гетманом, не только отбили все неприятельские приступы, а даже сами ворвались в турецкий обоз и, если бы встретили подмогу со стороны поляков, несомненно овладели бы им. Во время этого приступа казацкий вождь получил тяжкую рану, которая причиняла ему жестокие страдания. Тем не менее война продолжалась целых пять недель, и под конец грозный Осман запросил у поляков и у казаков мира. Мир был заключен к выгоде Польши и к вечной славе гетмана Сагайдачного. На радостях королевич Владислав устроил пир в своем лагере, отправив в то же время несколько бочек горилки, вин и меду в казацкий обоз для веселья гетману и казакам. Но гетману не до веселья было: он лежал больной от полученной раны. Узнав об этом, королевич навестил лично больного, осыпал его наградами, подарил ему для переезда прекрасную, вместе с лошадьми, великолепно отделанную лектичку и определил к нему своего доктора-француза для лечения.
Оставив Хотин, гетман Сагайдачный перед филипповскими заговинами прибыл больной в Киев и был там встречен своей женой Анастасией, урожденной Повченской. В Киеве Сагайдачный получил новые подарки, уже от самого короля Сигизмунда III — хоругвь, булаву, золотую цепь, 400,000 битых талеров для войска, 4,000 червонцев на гетманский пай и на пай войсковой старшины и кроме того милостивую королевскую грамоту: «Мы, довольные вашею преданностію и усердіемъ къ намъ и ко всей коронѣ польской, которыя вы показали военными подвигами вашими подъ Хотинымъ, изъявляемъ вамъ и всему войску вашему запорожскому милость нашу и признательность, которую во всѣхъ потребностяхъ и нуждахъ войска охотно оказывать обѣщаемъ».
Гетман Сагайдачный, отвечая на такое письмо короля глубокой признательностью, в то же время не забывал напомнить ему о нуждах своей «матки» Украйны и просил королевское величество о том, чтобы он поудержал несколько «высокодумныхъ и вельможныхъ пановъ коронныхъ, власть свою на Украйнѣ распростирающихъ и холодными и неприязненными вѣтрами повѣвающихъ, къ ярму работническому безбожно людей православныхъ наклоняющихъ. И не такъ намъ жалостно есть на пановъ пререченыхъ, якъ на ихъ старостокъ, нецнотливыхъ сыновъ и пьяницъ, которые ни Бога (не) боятся,
— 6 —
ни премощныхъ вашого найяснѣйшаго величества монарших мандатовъ (приказаний) (не) слухаютъ... Я, монаршіе вашого королевского величества нозѣ смиренно обнявши, покорне и слезно прошу, дабы тое козакамъ творимое бѣдствие и озлобление, превысокимъ и грознымъ вашого найяснѣйшого величества мандатомъ, было запрещено и ускромлено. А особливо уния, за милостивымъ вашого найяснѣйшого королевского величества позволениемъ, теперь з Руси, чрезъ святѣйшого Ѳеофана, патріарха іерусалимского, знесенная, обы (чтобы) впредь въ той же Руси никогда не обновлялась и своихъ роговъ не возносила».
Хлопоча беспрерывно то о школах, то о братствах, то о церквах, то о шпиталях, гетман Сагайдачный по-прежнему страшно страдал от полученной на войне раны и, наконец, не выдержав физических страданий и исполнив все обязанности истинно-православного христианина, окончил свои трудные земные дни. «Року 1622, апрѣля 10-го, благочестивый мужъ, панъ Петръ Конашевичъ Сагайдачный, войска его королевской милости запорожского, по многихъ знаменитыхъ военныхъ послугахъ и звитязствах, на ложи своемъ простеръ нози свои, приложился къ отцемъ своимъ, съ добрымъ исповѣданіемъ, исполненъ благихъ дѣлъ и милостыни, въ Кіевѣ. Погребенъ при церкви школы Словенское въ мѣсте, на Подолѣ, въ дому братства церковного. Помяни Господи души рабъ своих: Петра, Конона, Елисея, Якова, Германа». Бывший в то время ректор Богоявленского братства, Вассиан Сакович, сочинил «Вѣрши» или стихи на смерть гетмана, и на этих «Вѣршах», напечатанных в Киеве еще в 1622 году, изображен Сагайдачный.
Гетман Богдан Михайлович Хмельницкий.
Во всей истории Малой России нет личности более популярной, как личность гетмана Богдана Хмельницкого. Имя Богдана Хмельницкого неразрывно связано с вопросом об освобождении в 1654 году Малой России из-под ига польского и об отдаче ее «под высокую руку» московского царя. Это обстоятельство, главным образом, и создало вечное имя Хмельницкому. Время Хмельницкого было самым тяжким временем для малороссийского народа, хотя начало бедствий для Украйны положено было далеко раньше Хмельницкого. Отдавшись, еще за 80 лет до Хмельницкого, по так называемой люблинской унии, под верховную власть польского королевства с условием беспрепятственно исповедовать православную веру и пользоваться одинаковыми с поляками и литовцами гражданскими правами, южно-руссы скоро нашли себе закаленных врагов в Польше, которые лишили их не только гражданских, но всяких человеческих прав. Это
— 7 —
были, с одной стороны, ксендзы-иезуиты; с другой, буйные шляхтичи и своевольные польские магнаты, которые попирали ногами права всех людей низшего звания и ставили свою личную волю выше воли общегосударственного сейма и выше воли короля. Соединившись с Польшей на правах, «яко ровные до ровных и вольные до вольных», православно-русские люди скоро дознали, что эти права существуют для них только на бумаге, а не на самом деле: в короткое время южно-руссы лишены были свободы исповедания веры, покровительства законов, неприкосновенности личности и имущественных прав.
Зная, какую силу для русского населения Украйны имела православная вера, отцы-иезуиты прежде всего начали с православной веры, и тут русские претерпели от них неисчислимое число бед и насилий, о каких в наше время нельзя и подумать. Постепенно приобретая силу и постепенно расширяясь в своих действиях, польские ксендзы захватили наши церкви и монастыри, и тогда часть из них была отдана на откуп евреям, часть вовсе разорена и обращена в гостиницы и шинки; при этом церковные имения были отняты и расхищены, церковная утварь, священнические облачения и казна были ограблены и большая часть этого добра также попала в руки евреев и пропивалась в шинках; священники, иноки и прислужники церковные или вовсе перебиты, или же изувечены и разогнаны. Действуя на властных людей в королевстве, те же ксендзы достигли того, что людям православной веры запрещено было вести торговлю, записываться в цехи, хоронить по своему обряду умерших, венчаться по православному, даже изготовлять самолично к празднику Светлого Христова Воскресения куличи, а непременно покупать их готовыми у евреев. Требовалось ли совершить богослужение в церкви, крестить новорожденного ребенка, венчать молодых людей, хоронить умерших — ради всего этого нужно было идти в еврейскую корчму, торговаться там с евреем-арендатором церкви и платить ему пошлину за то, чтобы он позволил отпереть церковь и позвонить в колокола по душе покойника, ибо ключи от церкви и веревки от колоколов находились у евреев-арендаторов.
Претерпевая великие бедствия от гонителей православной веры, малороссийский народ претерпевал не менее того и от несправедливых судов. По свидетельству самих же поляков, крестьяне даже в королевских имениях не пользовались покровительством законов и подвергались систематическим ограблениям со стороны «господарских» чиновников: судей, асессоров, экзекторов, войтов, бурмистров и всех других. «В судах у нас, говорит поляк Старовольский, завелись неслыханные поборы и подкупы; наши войты, лавники, бурмистры — все подкупны, а о доносчиках, которые подводят невинных людей на беду, и говорить нечего: поймают богатого, запутают и засадят в тюрьму, да и тянут с него подарки и взятки» Так
— 8 —
было в королевских землях, в землях же панов еще хуже того: по постановлению 1557 года польскому помещику и его управляющему предоставлено было право, в случае надобности, казнить своих крестьян смертью; а по постановлению 1572 года запрещалось крестьянам жаловаться на своих панов. И что горше всего, это то, что паны, отказываясь лично управлять своими имениями, предоставляли это право евреям, с правами над жизнью и смертью православного населения. Чрез это бедствия крестьян удесятерялись, и самые смелые из них падали духом и приходили в отчаяние.
Лишенные защиты в судах, православно-русские люди лишены были личных и имущественных прав: все принадлежало пану и ничего мужику, — как самая земля, на которой жил крестьянин, так и все то, что произрастала земля, было собственностью помещика. По такому положению, крестьянину не считая прямых пошлин, платил помещику бесчисленное множество косвенных — и хлебом, и скотом, и мясом, и птицей, и плодами, и деньгами. Кроме этого, если пан ехал на сейм, если он собирался на богомолье, если затевал свадьбу, на крестьян накладывались новые подати и поборы. А если пан из одного своего имения приезжал в другое, то тут его слуги портили у мужика на полях хлеб, а в домах грабительски забирали скот, птицу, продукты, и жаловаться пану на такой произвол отнюдь никто не смел из крестьян. Крестьянин, кроме обыкновенной панщины, работал на пана во всякое время и не только сам лично, но и его жена и все его дети. Оттого недаром французский инженер Боплан, живший много лет на Украйне и видевший там бедствия крестьян, сказал, что там крестьяне мучатся как в аду, а господа блаженствуют как в раю. Если пан владел местечком или городом, то торговцы должны были нести ему материю, мясники — нести мясо, корчмари — напитки, ремесленники — свои изделия, и все без всякого вознаграждения, даже без всякой благодарности со стороны пана.
Таким образом и в религии, и в судах, и в личной свободе, и в имущественных правах — везде русский народ был унижен, подавлен и обездолен. Где же было искать защиты несчастному народу в таких бедах? К кому обратиться за помощью? К королю? Но король сам был пленником могущественных и всевластных магнатов! Кто же взял на себя роль Моисея и выказал смелость спасти «избранный народ»? Никто иной, как Богдан Хмельницкий.
Хмельницкий выступил на историческое поприще именно потому, что сам жестоко потерпел от произвола польских панов. Дотоле он был счастливым «господарем» и владел небольшим хутором Субботовым, близ города Чигирина; у него была жена и трое сыновей. Но подстаросте Чигиринскому, пану Чаплинскому, понравился хутор Субботов, и он, в отсутствии Хмельницкого, насильно захватил его; вместе с этим засек до
— 9 —
смерти малолетнего сына Хмельницкого и увез с собой жену его. Тогда Хмельницкий, лишенный состояния, потерявший жену и младшего сына, стал искать защиты у сената и короля. Но вместо удовлетворения на свои справедливые жалобы он услыхал только насмешки и издевательства, и под конец даже попал в тюрьму и был приговорен к смерти. Счастливый случай, однако, спас его от беды, и он в начале декабря 1647 года из тюрьмы села Бужина бежал в Запорожье.
Явившись в Сечь, которая в то время находилась на Микитином-Роге (теперь местечко Никополь, Екатеринославского уезда), Хмельницкий, в присутствии кошевого атамана, старшин и казаков, сказал трогательную речь, в которой красноречиво описал поругание со стороны иезуитов над православной церковью и служителями святого алтаря, глумление сейма над казацкими правами, насилия со стороны польских войск над населением украинских местечек и городов, вымогательства и мучительства со стороны «проклятого жидовского рода». «К вам уношу душу и тело, — укройте меня, старого товарища, защищайте самих себя, и вам то же угрожает». Тронутые этой речью, казаки ответили Хмельницкому: «Прыймаемо тебе, пане Хмельницький, хлибом-силью и щырым сердцем!»
Подготовив почву в Запорожье, Хмельницкий внезапно оставил Сечь и уехал с сыном Тимофеем в Крым просить помощи у хана против поляков. Великого труда стоило Хмельницкому склонить на свою сторону хана Ислам-Гирея: Ислам-Гирей только тогда склонился на просьбы Хмельницкого, когда он оставил ему своего сына в заложники; но и то хан лично не пошел, а позволил Хмельницкому пригласить к себе на помощь перекопского мурзу Тугай-бея с ордой в 4,000 человек.
Заключив союз с Тугай-беем, Хмельницкий вновь возвратился в Сечь и, явившись там на войсковую раду или совет, подробно изложил свое дело всему «товариству запорожского низового войска». «Слава и честь Хмельницкому! Мы как стадо без пастуха; пусть Хмельницкий будет нашим головою, а мы все, сколько нас тут есть, все готовы идти против панов и помогать Хмельницкому до последней утраты нашего живота!» ответили Хмельницкому все, как один человек, сечевые «молодцы» и тут же выбрали его в гетманы и поздравили в новом звании. В заключение дали ему 8,000 человек войска, снабдили войсковыми регалиями, или так называемыми клейнодами, и сильной артиллерией, и тогда новоизбранный гетман двинулся, апреля 22, 1648 года, с войском из татар и запорожцев навстречу полякам, шедшим в числе около 30,000 человек против него рекой Днепром и сухопутьем, под главным начальством Стефана Потоцкого.
Разведав о планах поляков и дознав о том, что они двигались в Запорожье двумя отдельными отрядами, Хмельницкий сперва бросился к тому
— 10 —
отряду, который плыл, под предводительством Барабаша, Вадовского и Ильяша, по реке Днепру к Сече и который состоял большей частью из тех же малороссийских казаков, но обязанных неволей служить польскому правительству. Хмельницкому небольшого труда стоило склонить этот отряд на свою сторону и заставить его перетопить своих начальников в реке.
Обрадованный счастливым началом дела, Хмельницкий от Днепра бросился в степь, к урочищу Желтым-Водам (теперь Верхнеднепровского уезда, Екатеринославской губернии), где расположились главные силы поляков при Стефане Потоцком, Шемберге, Сапеге и Чарнецком, и там, у Желтых-Вод, как раз против польского лагеря, устроил табор казаков, сомкнув их, по казацкому обычаю, железными цепями, колесо к колесу.
Битва началась 4-го мая и продолжалась с перерывами несколько дней. Под конец поляки, сбитые со всех пунктов, принуждены были покинуть Желтые-Воды и отступить к глубокой и лесистой балке Княжим-Байракам. Но это отступление оказалось роковым для них: не подозревая того, что в тылу их стоял Тугай-бей с татарами и что Хмельницкий, предвидя их отступление, послал в Княжие-Байраки пеших казаков с приказанием покопать там рвы и канавы, поляки, не ожидая никакой засады, внезапно были окружены со всех четырех сторон своими жестокими врагами, долго отбивались от них, но потом побросали свою артиллерию и были все в лоск истреблены, кроме немногих, взятых в плен. Сам Потоцкий скончался от ран среди степи, а другие начальники войск — Шемберг, Сапега, Чарнецкий были взяты в плен и немедленно отправлены в Чигирин. «От це ж вам, панове, за тее, що не схотилы с казакамы-молодцями у мири жыты: лучче вам булы жиды-збойци, ниж запорожци-молодци».
Победа Хмельницкого над поляками под Желтыми-Водами открыла ему путь на Украйну и далее в глубь Польши, и он, не замедляя своего похода, от Желтых-Вод двинулся на Черкасы, Корсунь, Стеблев, Белую-Церковь, Пиляву и везде, где только встречался с поляками, наносил им поражения, забирал их в плен или обращал в дикое и беспорядочное бегство, как это было в особенности под Пилявою. Подвигаясь все дальше и дальше, Хмельницкий прошел на Волынь, Подолию и Червонную Русь и тут, под Зборовым, нанес поражение самому королю Яну-Казимиру, хотя и отказался взять его в плен.
Шесть с половиной лет вел войны Хмельницкий с поляками и под конец увидел, что собственными силами ему не достигнуть того, к чему он стремился, т. е. не освободить Украйны от «лядского ига». Тогда он решил отдаться под покровительство какого-нибудь сильнейшего соседнего государства и тут сперва остановил свое внимание на Турции, под верховной властью которой находилось не мало западно-славянских
— 11 —
княжеств. Затем от Турции он перешел к России, где царствовал Алексей Михайлович, православный государь православной державы. Два года длились переговоры Хмельницкого с царем Алексеем Михайловичем, и наконец 6-го января, 1654 года, в городе Переяславе, на всеобщей казацкой раде, объявлено было присоединение Малой России к Великой на основании 14 статей или пунктов.
Эти пункты состояли в следующем: 1) Подтверждаются, именем царского величества, давние права и вольности войска малороссийского и запрещается вмешиваться в них боярам, воеводам и стольникам; предоставляется право войсковому товариству иметь свои суды — где три человека, там третьего судят. 2) Дозволяется малороссийским городам выбирать из своей среды собственных «урядников» — войтов, бурмистров, райцев и лавников, которые будут управлять другими и отдавать в казну надлежащий доход царским людям, которые будут присланы в Киеве и в Переяслав. 3) Жалуется гетману на булаву староство Чигиринское «с принадлежностями» и сверх того жалованье 1,000 золотых червонных. 4) Дозволяется, по смерти гетмана, самому войску малороссийскому выбирать нового гетмана, но выбрав, доносить о том государю, а новоизбранному гетману ездить в Москву, где ему будут жаловать грамоту, булаву и знамя. 5) Запрещается отнимать у казаков их имения и оставляются при них и при их детях все вольности, какие имели их предки. 6) Определяется писарю войсковому и обозному жалованье по 3,000, судье по 300, писарю судейскому по 100, а хорунжему по 50 золотых польских. 7) Дозволяется малороссийскому казацкому войску иметь в городе Корсуне свою артиллерию и при ней содержать обозного, асаула, хорунжего, писаря, пушкарей и других начальников. 8) Оставляются за духовными и мирскими людьми все права, пожалованные им «из веков» от князей и королей, но митрополиту киевскому, также и другим духовным особам быть под благословением святейшего патриарха московского. 9) Запрещается гетману отправлять гонцов и послов к иностранным государям и принимать к себе послов от иностранных государей, исключая тех случаев, когда о том государь повелит гетману. 10) Запрещается гетману иметь с крымским ханом какие бы то ни было сношения и вменяется ему в обязанность иметь с ханом мир тогда, когда укажет царское величество. 11) Дозволяется собирать доходы в малороссийских городах войтам, бурмистрам, райцам и лавникам и отдавать их тем людям, которых пришлет царское величество. 12) Дозволяется для совершения «прав и уставов» иметь людей местных, кто будет постарше, и обещается не посылать на Украйну воевод, чтобы они не ломали прав, не чинили тягостей и не делали людям великой досады. 13) Даруется царского величества привелей с печатьми вислыми на то, что
— 12 —
кто казак, тот и останется вольным казаком, а кто крестьянин, тот и останется тем же. 14) «Обещается» царским величеством жалованная грамота киевскому митрополиту на митрополичьи маетности. Отдавшись Москве и присягнув русскому царю на верность, Хмельницкий и после того все еще не успокоился и в течение трех с половиной лет воевал, уже как подданный московского царя, заодно с русскими воеводами против польского короля. Но эти беспрерывные войны и связанные с ними постоянные тревоги и волнения, в связи с некоторыми излишествами, какие дозволял себе гетман, сломили его мощную натуру, и 27 июля, 1657 года, «старого Хмеля» не стало. Хмельницкий умер в городе Чигирине, но, однако, перед смертью, пожелал быть похороненным в своем хуторе Субботове, который он, как сам говорил, приобрел кровавыми трудами, и из-за которого у него возник пламень войны, освободивший Украйну. Воля гетмана была исполнена, и его похоронили в Субботове, в каменной церкви, сооруженной на гетманский кошт. Опуская тело гетмана в могилу, казаки так громко рыдали, что через их плач не было слышно церковного пения и звона колоколов. «То не чорни хмары ясне сонце застылали, не буйнии витры у темним лису бушувалы, то казаки Хмельницького у яму ховали, батька своего оплакали». При погребении Хмельницкого была масса народа и кроме того присутствовали — посол польского короля Яна Казимира, Станислав Беневский, и домашний секретарь гетмана, Самоил Зорька, произнесший над прахом умершего слово на польском языке. Но было бы напрасным трудом искать в настоящее время могилы Богдана Хмельницкого: спустя семь лет после смерти гетмана, во время борьбы поляков с запорожцами, польский предводитель Чарнецкий ворвался в Чигирин и велел выбросить кости Хмельницкого из могилы на площадь, вероятно, следуя пословице, что «и мертвому льву следует вырвать бороду».
Воевода Адам Григорьевич Кисель.
Время с конца XVI и до половины XVII столетия в истории Малой России есть время разгара борьбы православия с католичеством, время борьбы русского низшего населения, казаков, мещан и черни, с польским панством, не признававшим в другом человеке, не-католике и не-шляхтиче, прав человека и гражданина. Начало этой борьбы положено в городе Бресте, в 1596 году, после введения в Малой России так называемой церковной унии, придуманной иезуитами для приведения православно-малороссийского народа сперва к обезличению, а потом к католичеству и полному слиянию с польско-литовским населением. Имея целью
— 13 —
объединение государства, распространители церковной унии, однако, не только не достигли этого, а, напротив того, именно с этих пор разделили все население польской Речи-посполитой на два вечно враждебных лагеря — «униатов» с одной стороны и «неуниатов», иначе «дизунитов» или «схизматиков» с другой, и выкопали вековечную пропасть между православным и католическим населением польско-литовского королевства. Покровительствуемые королем Сигизмундом III, ярым фанатиком католичества, иезуиты воздвигли страшные гонения на православие, которые, усиливаясь с необыкновенной быстротой, выразились в ужасающих формах насилия над православными.
К великому бедствию Украйны навстречу иезуитов пошло и высшее или дворянское сословие Малой России, которое, забыв свою православную веру и свой предковский язык и соблазненное бесконечной свободой польского панства, скоро выступило врагом всего православно-русского населения в крае. Едва прошло 30 лет со времени введения на Украйне унии, как русское дворянство, по словам очевидца, и притом иностранца, француза-католика, Боплана, стало даже стыдиться исповедовать иную веру, кроме католической, хотя самые сильные и могущественные представители этого дворянства вели свой род от русских православных дворян. И точно, из документальных данных, дошедших до нашего времени, видно, что все такие именитости Польши, как Вишневецкие, Мосальские, Острожские, Ружинские, Чарторыйские, Корецкие, Сангушки, Служки, Тышкевичи, и многие другие, числом до 140 фамилий, будучи искони русскими и искони православными, скоро после брестской унии приняли католичество и перешли в ряды поляков, увлекши за собой многочисленную дворню свою или придворный оршак.
Исключения из этого общего явления были весьма немногочисленны, и лица дворянского происхождения, выступавшие в качестве защитников православия, слишком известны были в русском и польском лагере. Таковы, например, в первой половине XVII столетия — Воронич, Лаврентий Древинский, Василий Литинский, Иоахим Ерлич, Адам Кисель и некоторые другие.
Из этих фамилий Адам Кисель принимал самое живое и самое деятельное участие в событиях до и во время гетмана Богдана Хмельницкого.
Адам Григорьевич Кисель был родом из Брусилова, возле Чернигова, и по вере и по происхождению принадлежал к дворянско-православной фамилии. Начав свою службу с подкомория, Кисель был потом черниговским генеральным судьей, носовским старостой, брацлавским воеводой и, наконец, воеводой киевским и сенатором и сохранил свою веру до самой смерти, последовавшей около 1653 года.
Однако, нельзя сказать того, чтоб этот человек, будучи по происхождению русским и православным, в то же время по духу и по воззрениям представлял из себя вполне русского чело-
— 14 —
века: в этом случае он был скорее поляк, нежели русский. Оттого, считая себя истинно русским человеком, Кисель не был признаваем за такового украинцами. «Я кость от костей ваших», доказывал' он гетману Хмельницкому. «Кость-то у тебя наша, да только она обросла лядським мясом». Оттого же мы видим Адама Киселя очень часто в двусмысленной роли: в одно и то же время он выступает и в качестве защитника православия или печальника за казаков и тут же в качестве политического агента от Польши, советующего казакам покориться полякам и свято держаться Речи-посполитой, которую он считает, по широкой политической свободе, идеалом государства на земле. Действуя, так сказать, на две руки, Адам Кисель через это не мог, разумеется, заслужить симпатии ни с той, ни с другой стороны и, вызывая вражду против себя со стороны казаков, не раз грабивших и разорявших его имения, принужден был в то же время выслушивать жестокие упреки со стороны поляков, которые открыто, на обще-государственном сейме, называли его «схизматиком» и заявляли, что от «схизматика» до «здрайцы», т. е. изменника, только один шаг. И при всем том в трудных и самых щекотливых положениях, когда полякам приходилось слишком тесно от казаков, польское правительство избирало для переговоров с ними Адама Киселя, как самого удобного посредника для обеих сторон.
Отрешаясь от пристрастных взглядов современников на Адама Киселя, мы должны сказать, что он не был «изменником» ни для казаков, ни для поляков, и если в его действиях видны часто двойственность и даже противоречия, то они вытекали не из двуличности и своекорыстия Киселя, а из фальши самого положения его, с одной стороны, как человека русского происхождения и православной веры, а с другой, как человека польско-шляхетских понятий и воззрений. Он не выступал против казаков как против сословия, он вполне разделял их требования полноправия и вполне признавал за ними право на существование, но, ставя интересы государства выше интересов сословия, он тем самым становился врагом казаков тогда, когда казаки, не считая правительства Речи-посполитой совершенным правительством, совершенно отрицали его и поднимали против него оружие.
Установив такую точку зрения на личность Адама Киселя, мы поймем, что этот человек весьма часто переживал в своей душе истинно-трагические моменты, именно в тех случаях, когда вера и кровь влекли его к русским, а политические идеалы и дворянские воззрения влекли к полякам.
На исторической сцене Малой России Адам Кисель явился уже за 15 лет раньше появления знаменитого гетмана Богдана Хмельницкого: он выступил, в качестве защитника православия, еще в 1632 году, после смерти короля Сигизмунда III, на так называемом конвекционном сейме. На таком
— 15 —
сейме, обыкновенно, делался обший обзор царствования умершего короля и в заключение выставлялись требования, в виде желательных улучшений, для исполнения будущему королю. Этим пользовались все, считавшие себя в чем-либо обиженными и чем-либо недовольными, прежде всего коренные поляки, а вместе с ними, разумеется, и русские.
Претерпевая жестокие гонения со стороны католического духовенства, казацкое сословие Малой России, воспользовавшись предстоявшим сеймом, отправило через избранных депутатов в польскую столицу письмо на имя первого католического архиепископа или примаса и в том письме просило об устранении «утеснений», какие делали униаты в прошедшее царствование казакам и всему вообще русскому народу. «Они отняли (у православных) монастыри, уничтожили св. церкви, отстранили от городских должностей добродетельных мещан и засмутили сельский народ: дети остаются некрещеными, взрослые сожительствуют без брачного обряда, многие расстаются с жизнью, не получив перед смертью св. причащения. Поэтому всенижайше и всепокорнейше просим вас, превелебный во Христе отец и милостивый пан, пусть эта новоизмышленная уния со всеми беспорядками, проистекающими из нее, будет уничтожена теперь же, до коронации будущего государя».
Но такая просьба казаков показалась дерзостью радным панам, и казацких депутатов заставили уехать из Варшавы ни с чем, кроме краткого, с самым неопределенным ответом, письма на имя всего казацкого войска.
При всем том, когда за конвекционным сеймом открыли сейм элекционный или избирательный, то тут нашлись некоторые лица из православно-русского дворянства, которые, независимо от просьбы казаков, потребовали свободы исповедания православной веры в стране и даже грозили, в противном случае, отказаться от совещания о каких бы то ни было делах, пока не уладится вопрос о русской вере. Одним из таких-то смелых защитников православия был Адам Кисель. В виду такого заявления решено было устроить комиссию из католиков и не-католиков и поручить этой комиссии выработать правила для свободы веры не-католиков. Но благомыслящие люди восстали и против этой меры: эта мера казалась им совершенно излишней, так как православная вера, как самая древнейшая в стране, имела право на свое существование без всяких правил, составляемых на сеймах. «Наше дело, говорил Кисель, не богословское, а политическое; идет речь не о вере, а о мере, т. е. равноправности».
Такое мужество, выказанное поборниками православия и поддержанное потом молодым королем Владиславом IV, заявившим себя человеком чуждым католической нетерпимости, сделало то, что православная вера открыто признана была польским сеймом 1632 года за веру, вполне законную, имеющую все права на существование в государстве
— 16 —
Речи-посполитой. Тут заслуга Адама Киселя и перед современниками, и перед потомками неоспорима, ибо и в последующее время, раздавая свое и движимое и недвижимое имущество на церкви и монастыри, Кисель стяжал себе бессмертное имя ревнителя православия.
Иной славой пользовался у современников Адам Кисель, как посредник между поляками и казаками. В этой роли Кисель выступил в самое тяжелое время для южно-русского казачества: казаки, побитые в 1625 году под Куруковым озером, у правого берега Днепра, далеко ниже Киева, стеснены были поляками до последней крайности: число их ограничено было всего лишь 6000 человек с жалованьем от правительства в размере 60,000 злотых в год; им строго было воспрещено сноситься с иноземными державами и вмешиваться в какие бы то ни было не-войсковые дела; им приказано было повиноваться высшему правительственному лицу, хотя выбранному и из казацкой среды, но утвержденному польским правительством с наименованием «старшего», а не «гетмана», как принято было у самих казаков; тем из них, которые не попали в список или реестр шести тысяч человек, велено было отдаться в распоряжение старост и дедичных панов и приказано возвратить все захваченные земли и имущества панам. Поставив в такие тесные рамки действия казаков, правительство Речи-посполитой и этим не довольствовалось: по целым годам оно не платило реестровому войску жалованья, хотя и пользовалось его услугами при обороне государственных границ. Тогда реестровые казаки, выведенные из терпения, отправили в 1636 году к королю депутатов с просьбой выдачи им законного жалованья. Здесь-то, впервые, и выступил Адам Кисель, как посредник между поляками и казаками.
Явившись перед казацкими депутатами, Кисель прежде всего, высказал преданность свою русским людям и русской вере и затем заверил всех в том, что требуемое казаками жалованье непременно будет им уплачено, но просил только депутатов обождать до известного срока. Однако, прошел не один, а три срока, а жалованья казакам не высылалось по-прежнему ни единого злотого. Тогда казаки, выйдя окончательно из терпения, начали грозить возмущениями. Кисель, чтобы предупредить бунт, прибег, по его собственному признанию в письме к коронному гетману Конецпольскому, к трем, самым верным, мерам: «с казаками могут удаться три способа: они уважают духовных греческой религии и любят богослужение, хотя сами больше походят на татар, чем на христиан; во-вторых, на них действует страх королевского имени, а в-третьих, они любят взять там, где можно достать. Сообразно этому я употребил все три способа». И точно, для успокоения казацкой массы Кисель действовал на нее и именем киевского митрополита, и именем короля, писавшего будто бы к Киселю письмо с угрозой казакам и
— 17 —
с обещанием уплаты им жалованья (чего в действительности не было) и, наконец, авторитетом их же старшин, которым посылал подарки и обещал различные награды.
Однако, как ни практичны были, на взгляд Киселя, все эти три способа, но казаки, тем не менее, не получая от польского правительства положенного жалованья, а также негодуя на коронного гетмана за расстановку по казацким селениям польского войска и за захват поляками казацкого города Корсуня, произвели настоящий бунт. Тогда для усмирения их польское правительство решило отправить к ним, в качестве комиссара, того же Адама Киселя с прибавкой к нему Станислава Потоцкого и скарбового писаря с королевским жалованьем.
На собранной по этому поводу войсковой раде казаки подняли шум и потребовали от комиссаров, чтобы войску возвращен был город Корсунь, где оно с давних пор держало свою армату или артиллерию, и чтобы за ним остались те немногие пушки, которые перед тем захвачены были казаками в Киеве. Комиссарам ясно стало, что казаки бунтовали как от того, что не получали жалованья, так и от того, что не желали терпеть взятых относительно их правительственных мер. Видя сильное возбуждение со стороны казаков, комиссары, поэтому, побоялись отвечать им отрицательно и отвечали в том духе, что с такой просьбой они должны обратиться к самому королю, а пока придет на нее ответ, они теперь же должны принести присягу в соблюдении прежнего договора в Курукове и обещать полное подчинение правительству Речи-посполитой. После продолжительных волнений казаки под конец смирились и принесли присягу, и польские комиссары сочли свою миссию вполне исполненной.
Адам Кисель, возвратившись из посольства, писал коронному гетману Станиславу Конецпольскому о результатах переговоров с казаками и вновь высказывал свои взгляды на то, как можно привести казаков к послушанию — разъединить их между собой всю массу и держать, при помощи подарков, на своей стороне старшин.
Насколько действительны были подобные меры, видно из того, что, в след за отъездом комиссаров в Польшу, на Украйне, в начале октября того же 1637 года снова поднялось возмущение против правительства Речи-посполитой, и за казацкие права выступили два вожака, Карпо Павлюк и Карпо Скидан. Тогда даже в имении Адама Киселя составилась шайка бунтарей, от которой сам владелец принужден был бежать из собственных владений. Когда же, вслед затем, против Павлюка и Скидана выступило польское войско, под начальством Николая Потоцкого, то в числе польских военачальников был и Адам Кисель, черниговский подкоморий и воевода носовский. Видя, как казаки выступали на битву против поляков под деревней Кумейками, Адам Кисель с горечью заметил: «славные люди, как смело, как бодро,
— 18 —
(они) идут на смерть! Зачем идут они на своего государя-короля и Речь-посполитую, а не на врагов Христова креста!» После сражения под Кумейками и в виду новой битвы под Боровицей Адам Кисель обращался к казакам со словом увещания прекратить бунт и выдать зачинщиков, ручаясь именем короля прощением всем виновникам. Но казаки не верили полякам, не верили и Адаму Киселю и вновь выступили на битву и были побеждены поляками под м. Боровицей, и тогда к ним снова послан был, в качестве комиссара, Адам Кисель.
Выступив на казацкой раде, Кисель, вместе с другим товарищем Станиславом Потоцким, укорял казаков в том, что они совершили преступление, неслыханное от века веков на свете: не только подняли руки на войско своего государя, но даже хотели привлечь к своему восстанию татар, и потому, «за такую измену подписали приговор собственной своей кровью»: они лишились выбранного ими «старшого» Скирского, вместо которого им назначался от правительства Ильяш Караимович и которому они должны были повиноваться беспрекословно; кроме того у них отбирались все орудия; все войсковые знаки или клейноды, все права и вольности на избрание старшины и на самоуправление; вместо выборных полковников с этих пор казаки должны иметь полковников, которые будуть назначаться самим правительством; с этих же пор дети казаков, как дети изменников, лишаются права быть записанными в казацкие полки, и, наконец, в заключение всего казаки снова должны были принести присягу на верность королю и Речи-почполитой.
Таковы были те условия, какие продиктовал Адам Кисель казакам под Боровицей.
При всем том, когда после усмирения казаков главные руководители их, Карпо Павлюк, Василь Томиленко и Иван Злый были доставлены в Варшаву для казни, то за них горячо вступился тот же Адам Кисель: «они сдались добровольно: я поручился, что Речь-посполитая дарует им жизнь; иначе, они защищались бы до последней возможности. Если теперь, несмотря на мое поручительство, их казнят, то это подорвет веру в слово не только поручителя, но и доверителя, т. е. Речи-посполитой». Несмотря, однако, на такую речь Киселя, Павлюк, Томиленко и Злый были казнены.
Такую-то роль играл Адам Кисель между поляками и казаками до восстания гетмана Богдана Хмельницкого. Такую же роль он должен был играть и во все время польско-казацких войн при Хмельницком.
Прежде всего, когда Хмельницкий выступил на историческое поприще, брацлавский воевода Адам Кисель, как и многие другие истые польские паны, не придал этому особенно серьезного значения и полагал, что все дело обойдется без боя. По крайней мере, Кисель, вместе с канцлером Оссолинским и другими, советовал коронному гетману
— 19 —
Потоцкому, задавшемуся мыслью привести Хмельницкого к покорности мерами беспощадной кары, употребить в отношении «бунтовщика» милость и убеждение. Так же как и прочие польские паны, Адам Кисель полагал, что поднятое Хмельницким восстание легко усмирить: стоить только захватить в руки самого виновника восстания. Для этого брацлавский воевода вступил в переписку с московскими порубежными воеводами, прося их, на основании существовавшего договора между Россией и Польшей, изловить «своевольного черкешенина» и доставить его в Польшу. Московские воеводы отвечали Киселю полной готовностью служить Польше. Однако, благодаря бдительности самого Хмельницкого, ответы воевод не только не дошли до Киселя, а попали в руки «черкешенина» и именно в то время, когда гетман уже одержал две блистательные победы над поляками, под Желтыми-Водами и под Корсунем, и когда он отправил от себя депутатов в Варшаву в виду выборов нового короля. Тогда Адам Кисель предупредил Хмельницкого и отправил к нему письмо, в котором указывал на себя, как на человека, который глубоко предан православной вере и потому имеет право на доверие к себе, который желает Хмельницкому одного добра, только добра, и который, поэтому, просит его немедленно отослать от себя татар, прекратить кровопролитие и прислать в Варшаву депутатов для примирения с Речью-посполитой: нет лучше в мире государства, как Польша, ибо «только она одна во всем свете наслаждается свободой».
Несмотря на то, что войско казацкое и слушать не хотело о примирении с поляками, Хмельницкий все-таки написал ответ Киселю на его письмо и просил приехать на Украйну для переговоров о мире.
По получении письма Хмельницкого радные паны определили отправить к нему Адама Киселя с несколькими панами в качестве комиссара, но тут же решили, соблюдая строгую тайну, набрать новое войско и двинуть его против Хмельницкого.
Но Киселю на этот раз не суждено было лично говорить с Хмельницким. Прежде чем отправиться лично к гетману, Кисель отправил к нему под Белую-Церковь собственных посланцев с требованиями сейма об отдаче взятого казаками у поляков, во время сражения, оружия и об удалении от себя татар, но с умышленным умолчанием о казацких правах и вольностях. Вдобавок к этому тот же Кисель и в то же самое время отправил от себя письмо в Москву о том, что Хмельницкий, подняв бунт против Речи-посполитой и призвав на помощь к себе татар, жаждал только крови христиан, а его казаки думали только о добыче и грабежах, по каковой причине Хмельницкого нужно считать жестоким врагом Польши и в то же время Москвы.
Только после этого Адам Кисель собрался в путь, но пока он добрался до места своей поездки,
— 20 —
тем временем Хмельницкий, узнав о планах поляков, собиравших против него большое войско, выказал полное невнимание к Адаму Киселю, как польскому депутату, и тогда Кисель, в свою очередь узнав о том, что планы поляков уже стали известны вождю казаков, повернул назад.
Перед битвой под Пилявой, тотчас за сим последовавшей, воевода Адам Кисель пережил один из самых трагических моментов своей жизни, когда ему, с одной стороны, как православному человеку, приходилось сражаться против православных, а с другой, как польскому магнату, приходилось выслушивать обвинения в измене от польских магнатов. «За мои услуги, за мои старания мне платят оскорблениями и неблагодарностью. Спросите товарищей моих, комиссаров, какие обиды терпели мы от казаков, как самая жизнь наша была в опасности от необузданного мужичья, наглого в счастьи! И вот, наконец, пришлось нам терпеть обиды и оскорбления от своих братьев».
Сняв с себя всякое подозрение в измене полякам и развивая свою мысль дальше, Адам Кисель при этом высказал взгляд на свою роль с такой определенностью, как нигде ни раньше, ни после того, и этому взгляду он остался верен до конца своих дней. «Я избран совершителем мира, установителем согласия, а не фециалом, не вестником войны; чего не предпринимал я, чего не претерпевал, чтоб достигнуть желанного успокоения, доставить отечеству благополучне? Жизнь моя была в опасности, имения мои разорены; ругательства, невыразимые оскорбления для меня горше смерти; и вот после всего я держу меч в той руке, в которой должен был принесть вам оливковую ветвь! Я польский дворянин и сенатор... Я ничего не имею общего с мятежниками; там нет дворян. Исповедую православную веру и всегда готов защищать ее, но желал бы первый, чтоб гидра мятежа пала под геркулесовскою рукою... Но вы спрашиваете, что делать? Воевать, но не сражаться — отвечаю я: медленностью, проволочкою времени мы можем достигнуть вернейшей победы и прочнейшего мира... Окажем мятежникам милость, дадим им время опомниться, и они захотят возвратиться к прежним обязанностям повиновения».
Своей роли примирителя между казаками и поляками Адам Кисель не покидал и в последующие за тем польско-казацкие войны времени гетмана Богдана Хмельницкого, но примирительные намерения его нигде не достигали цели: Адам Кисель не понимал причин казацкого движения, а Богдан Хмельницкий не понимал идеалов польских государственников, для которых не было «более свободной страны, как Речь-посполитая». Горько разочарованный в своей политически-примирительной миссии, Адам Кисель сошел в могилу, по крайней мере с ясным сознанием того, что он был истинно православный сын православной церкви, для которой он не щадил ни своих сил, ни своих материальных средств.
— 21 —
Полковник реестровых
малороссийских полков.
Тысяча-двести-сороковой год — замечательный год в истории южной России: в этот год столица ее, славный город Киев, завоевана была пришедшими из глубины Азии дикими татарами. С тех пор южная Русь, постепенно ослабевая и постепенно упадая, сделалась достоянием сперва великих литовских князей, а потом польско-литовских королей. В 1362 году Клев завоеван был великим князем литовским Ольгердом Гедиминовичем, а в 1569 году киевское княжество с другими областями, в силу унии, происшедшей между Литвой и Польшей и объявленной в городе Люблине, было отделено от Литвы и присоединено непосредственно к Польше. В таком соединении с Польшей Малая Русь находилась до времени гетмана Богдана Хмельницкого, который, оторвав ее от польской Речи-посполитой, в 1654 году, присоединил к Великой России.
В течение литовско-польского. периода в Малой России возникло и развилось казацкое сословие, которое играло в ней выдающуюся роль в течение почти двухсот-пятидесяти лет. Поставленная, так сказать, на военное положение и обязанная своим существованием казацкому сословию, Малая Русь и управлялась на народно-казацких началах. Администрация, судоустройство, военные порядки в Малой России за все это время были местные, и хотя на Украйну в этом обношеним не могла не влиять и Польша, но все же в общем в основании их лежали чисто-народные малороссийские начала. Так, известно, что в XVI веке; польский король Стефан Баторий пытался организовать малороссийское казачество и для того ввел так называемый реестр или список казаков, куда вошло 6 полков по 1000 семейств в каждом полку. Этим полкам даровано было право выбора военных начальников, т. е. старшого, асаула, судьи и писаря, а также право учреждения собственного судебного трибунала в городе Трехтемирове. Но так как в этот реестр попало всего лишь 6000 человек казаков и так как помимо реестровых оставалась еще целая масса казачества, которая должна была, но реформе Батория, отойти к крепостному сословию и признать над собой власть польских панов, то это обстоятельство тот же час повело к борьбе между нереестровыми казаками и польскими панами.
Эта борьба, приводившая не раз казаков то к победам, то к поражениям, заставляла их сплачиваться между собой и организоваться на свой собственный лад. Чем дальше, тем вражда между поляками и казаками все более и более обострялась, и вместе с тем, чем дальше, тем казаки все больше и больше обособлялись от Польши. Когда же польское правительство к первой причине гонений казаков прибавило еще новую причину, гонение за православие, то тогда бой закипел во всех ме-
— 22 —
стах Малой России, и казачество, заняв первенствующее место среди других сословий, выработало совершенно своеобразные порядки в администрации, судоустройстве и военной сфере для всей Украйны.
Исходом этой вековой борьбы было отделение Малой России от Польши и передача ее гетманом Богданом Хмельницким Москве.
Московский царь Алексей Михайлович, принимая под свою «высокую руку» Украйну, даровал ей царскою грамотой подтверждение прежнего административно-судебно-казацкого управления. «Мы, великий государь, наше царское величество, подданного нашего Богдана Хмельницкого, гетмана войска запорожского, и все нашего царского величества войско запорожское пожаловали, велели им быть под нашею царского величества высокою рукою, по прежним правам и привилегиям, каковы даны им от королей польских и великих князей литовских, и тех их прав и вольностей нарушивать ничем не велели, и судитися им велели от своих старшин по своим прежним правам... О шляхте благочестивой христианской веры, которая в Малороссии обретается, подтверждено тоже и дополнено, чтоб старшин им себе на урядовые, земские и гражданские выбирать меж себя».
Преемники царя Алексея Михайловича также подтверждали права и привилегии малороссийского народа; но в то же время явно стремились к тому, чтобы постепенно урезывать эти права и привилегии и поставить Малую Россию в такое управление, какое существовало в империи. Это последовательное стремление закончилось сперва отменой, в 1764 году, гетманства в Малороссии и, наконец, введением, в 1783 году, крепостничества и объявлением, в 1785 году, указа о признании существования малороссийского дворянства в смысле сословия.
В период времени большей или меньшей независимости от Литвы, Польши и Великой России Малороссия и выработала себе начала самоуправления, большей частью на началах местных обычаев.
Весь обширный малороссийский край был разделен в административно-судебном и военном отношениях на несколько полков, и центром каждого полка назначен был известный город с обширной территорией, к нему прилегавшей. Первое заведение полков в Малой России приписывают польскому королю Стефану Баторию (1576-1586), который учредил 6 официальных полков для 6000 человек казаков. Такими полками были — черкасский, каневский, белоцерковский, корсунский, чигиринский и переяславский. В начале XVII столетия, при гетмане Петре Конашевиче Сагайдачном, число полков в Малой России возросло до 10. При гетмане Богдане Хмельницком их было 16, а после Богдана Хмельницкого, при его преемниках, всех полков было 24.
Рядом с делением на полки вся Малороссия в земском отношении делилась на поветы или уезды. Но во время Богдана Хмельницкого последнее деле-
— 23 —
ние было второстепенным, и господствующим делением было первое.
Высшим начальником над всеми полками был гетман. За гетманом следовала войсковая старшина. Вся войсковая старшина разделялась на три степени: 1) войсковая генеральная старшина, состоявшая при особе гетмана; 2) полковая старшина, состоявшая при полковнике и 3) сотенная старшина под начальством сотника.
Генеральную старшину составляли — один обозный, двое судей, один писарь, два асаула, один хорунжий, один бунчуковый и один подскарбий. Все эти лица составляли собой центральную власть для всего малороссийского края и жили при особе гетмана, т. е. или в городе Чигирине, или в Батурине, или в Глухове, смотря по тому, где жил сам гетман.
Для управления областей Малой России существовала старшина, полковая и сотенная. Полковая старшина состояла в каждом полку из одного полковника, двух полковых судей, полкового писаря, асаула и хорунжого.
В отношении генеральной войсковой старшины каждый полковник следовал за последним чином ее; но в отношении положения в области каждый полковник занимал место тотчас после гетмана. Каждый полковник в своем полку был и военачальник и правитель гражданских дел. Прежде всего он был командир полковой артиллерии, потом главный правитель всех военных и полицейских дел, всех земских нарядов, наконец главный начальник полковой канцелярии. Везде он занимал место председателя и главноначальствующего лица и, в случае выезда из полкового города, посылал от себя в канцелярию полковую различные предписания. Вся полковая и сотенная старшина находилась под непосредственным начальством полковника. При всем том управление всех полковых дел было не единоличное, не от полковника, а коллегиальное, от лица всей полковой старшины, по большинству голосов. До времени гетмана Богдана Хмельницкого должность полковой, как и генеральной старшины большей частью была выборная, кроме тех случаев, когда казаки, побитые поляками и стесненные ими до последней крайности, лишались права избирать самолично старшину и принимали ее из рук поляков. При Богдане Хмельницком полковники выбирались войском и служили известный срок; потом их стали назначать гетманы и на всю жизнь; со времени гетмана Ивана Мазепы назначение лица на должность полковника зависело уже от московского правительства, и гетман только представлял кандидатов, а правительство утверждало того или другого из них. Случалось, что в полковники назначались лица и из генеральной войсковой старшины, но это делалось весьма редко и только с особого разрешения царского величества. В 1763 г. каждому полковнику предоставлено было право, как воеводе, председательствовать в гражданском и уголовном суде
— 24 —
при каждом полку. В этом же году два полковника малороссийского полка, при переходе на службу в великороссийские полки, были произведены в чин генерал-майоров, а семь полковников — в бригадиры, из чего следует, что полковник малороссийских полков приравнивался к чину бригадира великороссийских полков. Всякий полковник имел при себе полковые клейноды или знаки — полковое знамя и пернач — и имел полковую музыку.
Рушницы, копья, келепа, сабли, пистолеты, ятаганы и пороховницы.
Малороссийский казак и воин, запорожский казак и лыцарь — это такие понятия, которые никогда не отделялись одно от другого: если говорили о казаке, то разумели, что он непременно воин, если говорили о запорожце, то понимали, что он непременно «лыцарь». Вся жизнь малороссийских и в особенности запорожских казаков состояла в борьбе с поляками, турками, татарами и отчасти москалями. Такое положение делало казаков весьма опытными в военном деле и распространило об них славу даже между государями Западной Европы. Само собою разумеется, что казаку, как воину, кроме личных качеств и боевой школы, нужно было иметь и соответствующие оружия, чтобы побеждать своих неприятелей. Можно с уверенностью сказать, что у казаков имелись в распоряжении все типы боевого оружия, какие были в употреблении в свое время у поляков, турок, татар, москалей, волохов, сербов, черногорцев.
Из всех оружий самым распространенным оружием, кроме пушек, у них были: рушницы, копья, келепа, сабли, пистоли и ятаганы.
Рушницы (от слова «рука»), иначе самопалы, мушкеты или ружья употреблялись у казаков всевозможных видов; но большей частью они имели длинные стволы и дорогие ложи, оправленные серебром с насечками и чернью; из них стреляли, как было обычно в то время, посредством пороха, положенного на полку, и кремня, прилаженного к полке и к курку. По единогласному свидетельству современников, казаки действовали рушницами в совершенстве, стреляя из них на довольно значительном расстоянии и очень метко попадая в цель. Судя по ценам половины XVIII века на предметы вооружения и предметы первой необходимости, рушницы продавались от 2 до 5, иногда до 8 рублей за штуку, что для тогдашнего времени было довольно высокой ценой. Из сохранившихся в частных собраниях казацких древностей видно, что большинство рушниц польского и турецкого или, точнее сказать, восточного изделия, хотя рядом с рушни-
— 25 —
цами восточного изделия имеются рушницы изделия русского (в Туле) и собственного.
В таком-же виде, только меньше размерами, обыкновенно до пяти четвертей длины, с «просторными» дулами, были и пистолеты, называвшиеся у казаков «пистолями». Каждый казак имел при себе четыре пистолета и носил два из них за поясом, а два в кожаных кобурах, пришитых снаружи к шароварам.
Ружьями, пистолетами да саблями казаки очень любили щеголять, и потому, обращая на них особенное внимание, придавали им дорогую оправу и украшения и всегда старались держать их в большой чистоте, отчего и сложилось у них выражение «ясная зброя» (т. е. ясное оружие). «Оружие у них все было убрано в золото да в серебро, на оружие они все богатство свое покладали: то и не казак, коли у него скверное оружие», говорил очевидец, 116-летний казак Россолода. Только в виду походов казаки смачивали ружья и пистолеты рассолом, чтобы дать им ржавчину и не заставлять «играть вражеское око на ясной зброе».
Копья или списы также были в большом употреблении у казаков: «казакови без ратыща, як дивчыни без намыста». Из сохранившихся до нашего времени копий видно, что все ратища или древка к ним (от слова «рать, ратовать») делались из тонкого и легкого дерева, в 5 аршин длины, окрашенного спирально красной и черной краской и имеющего на верхнем конце железное копье, обыкновенно 5 вершков длины (были больше и меньше), и на нижнем две небольшие, одна ниже другой, дырочки для ременной петли, надеваемой на ногу всадника. На некоторых ратищах делалась еще железная перепонка близ копья для того, чтобы проткнутый копьем неприятель сгоряча не просунулся по копью до самых рук казака и не схватился с ним снова драться: часто случалось, что иному неприятелю и живот распорют, а у него и кровь не брызнет, он даже и не замечает того и по-прежнему продолжает лезть в драку; тогда, при помощи перепонки, такого горячого неприятеля легко отстранить от себя, повергнув его на землю. Иногда копья делались у казаков с остриями на обоих концах для того, чтобы можно было ими «и сюда и туда класть неприятелей». Часто у казаков копья служили, во время переходов через болота, готовым материалом для сооружения мостов: когда казаки обыкновенно дойдут до топкого места, то сейчас же кладут, один за другим, два ряда копий — в каждом ряду копье вдоль и поперек, — и по тем копьям, как по мосту, переходят болото; пройдя через один ряд копий, сейчас же становятся на другой и снимают первый, из которого мостят третий ряд, да так и перебираются через все болото.
Копья несомненно заимствованы казаками с востока, так как этого рода оружие известно было татарам XIII и XIV века, как это известно из сочинения о татарах Марко Поло и автобиографии Тамерлана. Наконец, татарские казаки, которые стали
— 26 —
известны на нашем юге раньше русских казаков, всегда были вооружены копьями.
Сабли употреблялись у казаков не особенно кривые (у турок они были очень кривые) и не особенно длинные, средней длины 5 четвертей, но зато доброкачественные и очень острые: «как рубнет кого, то так надвое и расчет — одна половина головы сюда, а другая туда». Лезвия сабель вкладывались в деревянные, обшитые кожей или обложенные металлом «пихвы» (от слова «пихать», вкладывать) или ножны, украшенные нередко на конце рукоятки каким-нибудь вырезанным из дерева зверем или птицей; на самих лезвиях часто делались золотые насечки. Обыкновенно сабли носились у левого бока и привязывались посредством двух колец, одного выше, другого ниже средины, узеньким ремнем под пояс. Сабля считалась столь необходимой для казака, что в песнях казацких она называется всегда «шаблею-сестрыцею, ненькою ридненькою, панночкою молоденькою».
«Ой, панночка наша шаблюка! |
Как истинный «лыцарь», казак саблю предпочитал всякому оружию, особенно пуле, и называл ее «чесным оружием».
Келепа или боевые молотки, чеканы — ручное оружие, состоящее из деревянной, в 1 аршин длины, ручки с железным на одном конце молотком, имевшим с одной стороны тупой обушок, с другой острый нос. Как боевое оружие, келепа употреблялись в России, например, у «воровских» казаков Стеньки Разина, одновременно с этим у турок в XVII веке и у малороссийских казаков. «Сегож де, государь, числа (3 сентября; 1658 года) в ночи пришли в село Крупец из Глухова черкасы (т. е. черкасские или малоросские казаки) пеши и его (драгуна Ваньку Кондратова) били и мучили: бит он чеканом по голове и рука правая отшиблена». В народно-казацких думах также говорится о келепе, как боевом оружии:
«А козак козачий звычай знае —
Келепом по ребрах торкае».
Келеп или чекан, как боевое оружие, известен был и полякам: так, в 1620 году шляхтич Пекарский ранил короля Сигизмунда III, при входе его в костел, чеканом или келепом. Но и поляки и казаки могли заимствовать это оружие у татар, так как келепа несомненно восточного происхождения. Это видно из того, что они употреблялись, как холодное оружие, с давних времен у киргизов и трухменцев средней Азии. Об употреблении молота, как боевого оружия, упоминает также Тамерлан, в XIV веке, в своей автобиографии. На рисунке керченской вазы с изображением охоты персидского царя Дария и на серебряной столовой вазе, найденной на берегу р. Прута и относимой к І веку по Р. X., представлены воины с боевыми мо-
— 27 —
лотками, похожими на келепа. Лучшие образцы восточных келепов собраны в коллекции средне-азиатских оружий бывшего начальника Закаспийской области, генерал-лейтенанта А. Н. Куропаткина: все они добыты во время коканского и хивинского походов.
По объяснению военного историка Зеделлера, келепа употреблялись казаками для разбивания неприятельских доспехов. По мнению В. Коховского, келепа служили у казаков лишь, как вспомогательное оружие и употреблялись в редких случаях, главным образом против татар, именно «когда воюющие перемешивались в рукопашном бою до такой степени, что опасно было стрелять, во избежание нанесения вреда своим же».
Ко всему описанному вооружению казаков надо прибавить еще так называемые железные якирьци, или рогули, иначе по-великороссийски — чесноки, — подобие куриной лапы с четырьмя острыми железными когтями, для вгораживания в копыта неприятельских лошадей; потом ятаганы, ножи, кинжалы и в редких случаях панцири и кольчуги.
Для ношения пороха у казаков употреблялись рога, лядунки и череса. Пороховые рога известны с очень давних времен, судя по тому, что уже на войсковой печати, данной казацкому войску польскими королями Сигизмундом I и Стефаном Баторием, изображен казак с мушкетом, копьем и рогом за поясом. В более поздние времена казаки стали носить так называемые лядунки для готовых патронов и сумки для кремней и пуль. Лядунки употреблялись казаками различных достоинств и видов: костяные, металлические, кожаные, в виде тыкв, сердец, фляжек и т. п.; они во множестве сохранились до нашего времени и наполняют собой частные музеи собирателей казацких древностей.
Кроме того, казаки употребляли еще кожаные с пряжками череса, которые они носили на груди, наполняя их в два или три ряда патронами с пулями и порохом, подобно патронташам нашего времени. Такие череса отделывались нередко серебряными с чернью бляхами и обвешивались — большим, обложенным серебром, рогом для пороха, стальным с отворкой мусатом или огнивом, сафьяновым для пуль гаманом или мешечком с серебряным черкесским шнурком или гайтаном.
Всем описанным оружием казаки владели с изумительным искусством, так что, по словам малороссийского летописца Григория Грабянки, и «наилучший польский гусарин и рейтарин примерен им быти не может».
Уманский сотник Иван Гонта.
Имя сотника Ивана Гонты тесно связано с событием, которое произошло в правобережной или польской Украйне в половине XVIII века и которое носит название «Колиивщины» или «Уманской резни». Причины этого события — тот экономический и в
— 28 —
особенности религиозный гнет, в котором очутилась правобережная Украйна под властью Польши с половины XVIII века. Еще в 1667 г., по андрусовскому миру между Россией и Польшей, Украина левого берега Днепра отошла к России, а Украйна правого берега Днепра (кроме Киева) отошла к Польше. Это разделение не принесло счастья левобережной Украйни и еще менее принесло счастья правобережной. В левобережной Украйне продолжалась прежняя рознь между простой чернью и казаками, между казаками и «значными», при чем «значное» казачество с образованным мещанством тянуло к Польше, а незначное с чернью тянуло к России. В правобережной Украйне к такому же точно явлению прибавилось еще третье: образовалась партия лиц с гетманом Петром Дорошенком во главе, которая хотела отдать Украйну турецкому султану на правах вассального княжества для того, чтобы сохранить в большей или меньшей степени ее внутреннее самоуправление. Доведенная до крайней степени разорения, польская Украйна (область между Днепром и Днестром), по миру 1680 года, между Россией, Турцией и Польшей, в качестве нейтральной области, была обращена в пустыню с выведением из нее всех дотоле находившихся в ней войск и с упразднением всех бывших в ней крепостей. Но когда такое решение состоялось относительно польской Украйны, в это самое время в русской Украйне действовал гетман Иван Мазепа, усиленно проводивший в своей области польско-панские принципы и тем самым сильно стеснявший низшее население края. Подавляемое Мазепой, низшее население начало искать спасения в бегстве и потянуло на правый берег Днепра. Скоро в правобережной Украйне явились поселки и завелись полки, во главе которых стал знаменитый хвастовский полковник Семен Палий, выступивший самым горячим защитником интересов низшего населения Украйны. Но гетман Мазепа коварством захватил в свои руки Палия и завладел правобережной Украйной, отдав ее под скипетр русского царя Петра.
Но это обладание правобережной Украйной со стороны России продолжалось на сей раз всего лишь 7 лет, с 1704 по 1711 год: вследствие неудачного похода царя Петра в пределы Турции, в 1711 году, правобережная Украйна, по прутскому миру, вновь отошла к Польше, а население ее переселено на левобережную Украйну.
Получив в свои руки вторично правобережную Украйну, Польша некоторую часть ее земель сделала коронной, и большую часть роздала шляхетскому сословию. Шляхтичи, нуждаясь в рабочих руках, начали привлекать на свои земли крестьян, объявляя им «слободу» (т. е. свободу или льготу) от податей на известные сроки, от 10 до 25 лет и более. Тогда многие из крестьян, до крайности стесненные помещиками в центральных областях Польши и Литвы, потянулись на новые и свободные от податей земли и скоро заселили весь край «слободами». Но по мери заселения края сроки сво-
— 29 —
боды постепенно сокращались и вместе с тем урезывались всякие льготы для крестьян, так что к половине XVIII века крестьянская масса оказалась в польской Украйне в таком же точно закрепощенном состоянии, как и в центральных областях Речи-посполитой.
Такое тягостное положение вызвало целый ряд открытых восстаний со стороны южнорусского населения в польской Украйне в 1734, 1750, 1764 и наконец, в 1768 году разразилось «Уманской резней». Эти-то восстания крестьян в правобережной Украйне и называются в истории гайдамаччиной, каковое название несомненно заимствовано от татарского слова «гайдамак», что значит на русский язык «идти, бросаться вперед» (гайда — корень глогола и мак — окончание, как бир-мак — брать, кукля-мак процветать и т. п.).
К этой первой причине восстания, экономической, присоединилась и другая, религиозная, которая придала восстанию характер страшной ожесточенности со стороны православного населения по отношению к панам-католикам и их всегдашним пособникам в дели угнетения народа, евреям.
Трудно себе представить, чтобы в XVIII век, в век просвещения в Западной Европе, в век особенного полета философии и широкой пропаганды о веротерпимости, могло существовать такое гонение на православную веру, какое было воздвигнуто поляками на нее в это время в заднепровской Украйне. Хотелось бы вовсе не верить в возможность тех насилий, какие допускались христианами, хотя бы то и католиками, в отношении христиан православной веры; но самые факты, голые, протокольные, беспристрастные и неподверженные сомнению, говорят о невероятных насилиях со стороны католиков над православными в польской Украйне. Достаточно познакомиться с жизнью и деятельностью архимандрита чигиринского Мотронинского монастыря, Мелхиседека Значко-Яворского, чтобы видеть, каким ужасам, каким насилиям и издевательствам подвергался этот человек, управлявший с 1753 года Мотронинским монастырем, и какие муки терпели, заодно с архимандритом, православные священники, иноки и простые миряне, выступавшие открытыми защитниками своей веры (Лебединцев, Архимандрит Мелхиседек Значно-Яворский, Киев, 1861).
Едва только польские паны «пообседали» заднепровскую Украйну, едва они разделили ее на губернии, едва православные переселенцы успели утвердиться на новых местах, как тот же час обнаружены были явные стремления со стороны польских помещиков вмешательства в верования крестьян, а со стороны католических ксендзов и униатских попов выказаны были открытые стремления к католической и униатской пропаганде. При чем самая пропаганда понималась не в смысле мирной проповеди католических патеров, а в смысле, «гвалтовного», т. е. насильственного обращения православных приходов в униатские или, как выразился в своем донесении переяславскому епископу Гервасию
— 30 —
архимандрит Мелхиседек, в смысле «усилия, мук и грабежа».
Высшие правительственные распоряжения РечиПосполитой не только не охлаждали пыла слишком горячих пропагандистов католичества, а, напротив того, поощряли и возжигали адептов этого дела. Так, в 1764 году, при избрании в польские короли Станислава Августа Понятовского. постановлено было на всеобщем сейме польским дворянством и духовенством: лишить православное население Польши свободы вероисповедания и доступа к общественным чинам и должностям. В 1766 году в униатской консистории города Радомысля объявлено было определение, что вся Украйна есть достояние унии и что на этом основании она подсудна униатскому митрополиту. Вследствие такого определения почти вся Украйна объявлена была виновною «в неповиновении законной власти», и над населением ее, православно-русским, наряжен был инквизиционный суд. В этом же 1766 году римский папа Климент издал особую буллу, посредством которой возбуждал примаса католической церкви в Польше против всех некатоликов. В след за этим постановлено было решение, для обращения «схизматиков», т. е. людей православной веры, в «настоящую», т. е. униатскую веру, учредить на Украйне общество католических миссионеров и для содержания их наложить денежную пеню на все православные церкви и монастыри, от 500 до 1000 гривен. В довершение всего объявлено было приказание устраивать по городам и селениям Украйны священные униатские процессии с целью преклонения православного народа к унии. Сам польский король, Станислав Август, хотя и не сочувствовал такому верогонению, бессилен был остановить преследование православных. Избранный в короли по настоянию русского правительства, он издал 1-го марта 1768 года универсал о свободе вероисповедания; но против «московского наймита» образовалась партия так называемых конфедератов в подольском городе Баре «для спасения» отечества. Заключив между собой священный союз, конфедераты открыли военные действия против короля, сейма и заодно против «схизматиков». По решению конфедератов запрещено было читать в православных церквах королевский универсал о свободном исповедании веры и вместо того усилено было гонение на «схизму».
Благодаря всем постановлениям 1764, 1766 и других годов и в особенности благодаря насилиям со стороны конфедератов, польская Украина ввержена была с половины XVIII века в такую бездну несчастий, о каких в настоящее время трудно и помыслить. «Тогда, как чреда без пастыря, как осиротелые дети без отца, жили украинцы: кто хотел, тот и мучил их». Дело началось с открытого обращения православных церквей и монастырей в костелы и униатские церкви. Если какому-нибудь униатскому официалу приходило на мысль, что такая-то церковь некогда принад-
— 31 —
лежала или должна принадлежать к унии, то такой официал собирал около себя несколько человек польской милиции и с ней открыто набегал на намеченную церковь. Тут он хватал священника, отбирал у него церковные ключи, захватывал в свои руки церковные деньги и имущества и, в случае сопротивления со стороны священника, бил, мучил, истязал его, или же вовсе изгонял его из села, а его дом и личное имущество разорял и грабил без остатка. Часто такие несчастные изгнанники бродили с голодной и оборванной семьей по окрестным лесам и пропастям, питаясь кореньями и в лучшем случае подаянием. «Униаты делают нестерпимые обиды православным, пишет очевидец, имения (их) разграбляют, в засадах держат, волоса обрезывают священникам и бьют их без милосердия, священные антиминсы, книги и что попадают, из церквей забирают и дани на церкви благочестивые более, нежели вдвое, накладывают». Так же точно поступали униаты и католики с православными монастырями и их иноками: комиссары, экономы, дзеканы, ксендзы делали набеги на монастыри, хватали монахов, давали им от 50 до 100, иногда даже до 800 ударов, потом или бросали их в мрачные ямы, или же обрекали на самые тяжелые черные работы. В особенности жестоко поступали с теми монахами и священниками, которые были «заподозрены в распространении православия». Таких велено было предавать проклятию, лишать сана, забивать в колодки, отсылать в латинские консистории, приставлять для сооружения валов вокруг города, а монастыри и церкви закрывать и запечатывать. Изгоняя священников и монахов, католики не оставляли в покое и их паству. Мирян православной веры насильно и вооруженными отрядами загоняли в униатские церкви, секли плетьми, отдавали под суд, запрещали хоронить умерших по православному обряду, крестить новорожденных; а если и позволяли, то брали с родителей до 30 и с восприемников до 10 рублей денег; многих отдавали в руки польских жолнеров, которые разрывали несчастным людям рты, выворачивали руки и ноги, даже жгли огнем, оборачивая их вокруг пенькой и обливая смолой, как это было в варварские времена жестокого римского императора Нерона. Такой именно смертью погиб 29 июня 1766 года старик Данило Кушнир, житель м. Млиева. Обвиненный в схизме и поставленный на казнь, старец взывал к Богу: «Господи, Господи, что сие подал мне еси? Воля Твоя святая на мне да будет, Боже мой! Прийми дух мой!» «Не бойся, старче! Бог с тобой!» говорит страдальцу палач. «Я не боюсь, делай, что тебе велят!..» Несчастному отсекли голову, подняли ее на палю и прибили гвоздем, а туловище сожгли. «И виднелась голова мученика от июня до конца сентября а пепел с некоторою частью костей загребли православные в ровик небольшой».
В начали 1768 г. православный епископ левобережной Украйны, Гервасий, доносил в Петер-
— 32 —
бург императрице Екатерине II о положении православного населения в польской Украйне и изображал это положение в таких красках: «Ярости и свирепства униатов не утишаются, но паче восстают за послаблением губернаторов и придворных людей. Православный украинский народ находится в такой тесноте и нужде, какова была разве во времена апостольские». В течение января и февраля католиками совершено было 86 насильственных случаев. Между прочим одному священнику дали 280 ударов и, при этом приговаривая, пародировали священную молитву православной церкви: «Се тоби за государыню, за короля, за св. синод, за архиерея и за вся православныя христиане». Для определения меры и времени наказания униаты, чинившие расправу над священником, читали псалмы: «Помилуй мя, Боже» и «Блаженни непорочнии». Издевательства со стороны католиков и униатов над православными в это время дошли до крайних пределов: жиды брили священникам волосы и бороды, а поляки били их по обритым головам ружейными присошками; с мирянами поступали еще хуже: одних из них били до того, что у них обнажались от кожи и мускулов кости; других клали на землю, на шею надевали колоды и подкуривали дымом; третьих секли нещадно плетьми и давали по 100 барбар за священника; четвертых били киями, ружейными прикладами и саблями; пятых, забив в колоды, бросали в ямы и тюрьмы, или же, ограбив до нитки, отпускали на свободу и еще заставляли благодарить палачей за дарование жизни.
Когда все эти варварства со стороны поляков дошли до крайней степени, тогда в украинском народе выросла и созрела страшная месть угнетателям. Народ украинский не упал окончательно духом, не потерял своих сил, не преклонился безропотно перед своими жестокими мучителями и ждал только почина для расплаты со своими палачами.
Такой почин сделан был запорожскими казаками. Монахи, священники и простые миряне, покидая польскую Украйну, уходили за пороги Днепра и там в ярких красках изображали те беды, каким подвергалось население Украйны вследствие невыносимого гнета со стороны униатов и католиков. Под влиянием какого-то запорожского казака, каневского куреня, четыре православных священника написали лист в запорожскую Сечь, на имя кошевого атамана Петра Калнишевского, с жалобой на гонителей православия, и хотя на этот лист священники не получили желательного ответа, но своей жалобой они вызвали к действиям некоторых из низового товариства. Тогда по различным балкам, по островам и по байракам запорожских вольностей начали собираться летучие отряды гайдамак с целью жестокой мести полякам, насильникам всего православного на Украйне. А когда те-же 4 священника обратились с воззванием к жителям м. Жаботина на Украйне, тогда против ляхов собралось настоящее народное ополчение.
— 33 —
Збунтовалась Украина, и попы и дякы, |
Хотя первая вспышка народная и не привела к серьезным последствиям, за то, когда во главе народного движения стал знаменитый предводитель Максим Железняк, тогда поляки узнали, что такое месть целого народа и к каким ужасным последствиям она приводит. «Кровавый подвиг Железняка, замечает проф. Максимович, был не простой гайдамаческий разбой и не случайное нападение запорожцев на польские владения для грабежа и добычи. Нет, то было огнедышащее извержение народной мести и вражды, целый век копившейся под гнетом унии; то была предсмертная судорожная схватка двух враждебных стихий в государственном теле, которое уже близилось к своему концу» (Собрание сочинений, І, 625).
Максим Железняк, сперва запорожский казак, потом послушник чигиринского Мотронинского монастыря, казалось, нарочно послан был судьбой для того, чтобы жестоко покарать ляхов за их варварства по отношению к православным. Задумав страшную месть, Максим Железняк собрал в глубоком овраге Мотронинского леса небольшую ватагу гайдамак и объявил ей о своих замыслах против поляков. Скоро небольшая ватага Железняка увеличилась, ибо к нему потянула масса крестьян, вооруженная как попало и чем попало: кто копьем, кто ружьем, кто ножом, а кто просто колом, обожженным с одного конца. Предание говорит, что гайдамаки Железняка, для придания задуманному походу характера религиозности, освятили целые возы ножей, которые привезены были для истребления ляхов в чащу Мотронинского леса. Исторические же данные свидетельствуют, что для придания походу характера законности кем-то из гайдамацких вождей изобретена была золотая грамота за подписью русской императрицы Екатерины II, в которой отдавали приказ «вырезать и уничтожить, с помощию Божьей, всех поляков и жидов, хулителей нашей святой религии, искоренить самое имя поляков, чтобы и память о них не дошла до потомства». Хотя «золотая грамота», оказалась впоследствии грубой подделкой, тем не менее простая чернь верила в ее подлинность, как верили в ее достоверность и поляки, обвинявшие русское правительство в тайном подстрекательстве черни против правительства Речи-посполитой.
Впрочем, и без «золотой грамоты» святость самого дела, полнейшее сочувствие народа и не прекращавшиеся гонения православия обещали Максиму Железняку полный успех задуманного предприятия.
Что же ляхи, насильники русской народности и гонители православной веры? Какой готовили они отпор гайдамакам?
При всей развязности, с какой попирали поляки права простой и беззащитной массы польской
— 34 —
Украйны, они не в силах были оказать серьезного сопротивления гайдамакам, предводимым запорожским казаком Максимом Железняком. Время это, т. е. половина и конец XVIII века, было самым тяжелым и самым смутным временем для Польши: администрация и финансы ее находились в самом жалком состоянии; законы в полном презрении и бездействии; суды в бессилии; личная свобода была задавлена произволами и насилиями; торговля вся находилась в руках евреев и была в самом жалком виде; войска постоянного в стране не существовало; крепости представляли собой полнейшие развалины; гарнизоны были ничтожны и все границы открыты для набегов; судьба целых областей находилась в руках частных землевладельцев, которые содержали на собственный счет надворную милицию и помещали ее в экономических дворах своих имений. Так было везде. Так было и в польской Украйне. «Царство наше, говорил польский примас на всенародном сейме, похоже на дом без кровли, на здание потрясаемое ветрами, на жилище без владельцев, готовое рухнуть с подгнившего основания, если только Провидение не сжалится и не поддержит это здание».
При таком состоянии края, гайдамакам открывалось широкое поле для подвигов. Первым местом кровавой расправы их с ляхами и жидами было село Медведовка, потом местечки Жаботин и Смела, преданные огню, мечу и всеобщему разграблению. Далее следовали Черкасы, Богуслав, Звенигородка и Лысянка. В последней, истребив ляхов и жидов, всех без различия пола и возраста, гайдамаки убили какого-то ксендза, жида и собаку и, повесив трупы их на костел, сделали под ними надпись: «Жид, лях та собака — вира одинака».
Подвигаясь далее к югу и везде ознаменовывая свое движение кровавыми следами, гайдамаки, под предводительством Железняка, направились к городу Уманю, представлявшему собой в то время средоточие польских сил и богатства всей заднепровской Украйны и принадлежавшего графу Францу Салезию Потоцкому. За отсутствием графа Потоцкого, жившего в галицийском городе Кристинополе, Уманем и всей, принадлежавшей к нему областью, управлял комиссар, называемый иначе губернатором, Рафаил Деспот Младанович. Сын Младановича, Павел, и 18-ти-летняя дочь Вероника (в замужестве Кребс), пережившие страшное событие 1768 года, оставили нам описание города Уманя и тех боевых сил, которые находились в нем при нападении на него гайдамак.
Умань стоял на возвышенном месте и имел два укрепления: наружное и внутреннее. Наружное укрепление имело вид палисада вокруг всего города с двумя, друг против друга, воротами, запиравшимися рогатками и снабженными пушками или мортирами, в каждых воротах по паре. Внутреннее укрепление представляло собой экономическую усадьбу с домом для комиссара, обведенную дру-
— 35 —
гим палисадом с четырьмя большими башнями. Главным недостатком Уманя было отсутствие воды, которую доставляли из Каменского ручья, за 3 версты от города. Пробовали было добыть воду и в самом городе, для чего прорыли колодезь в 30 саж. глубиной (у Кребс 300 саж. глубиной), но воды даже и на такой глубине не оказалось. Город находился под охраной гарнизона из 600 человек, которым управлял иностранный поручик Ленарт, наряжая его то для караулов в воротах, то для охраны кордегардии, наполненной пойманными гайдамаками. Кроме гарнизона в городе была еще надворная казацкая милиция, в числе 2000 человек, под начальством двух полковников-поляков, Обуха и Магнушевского, и трех сотников-малороссов, Пантелеймона Уласенка, Яремы Панка и Ивана Гонты, из коих последний считался старшим сотником и был любимцем графа Потоцкого. Вся милиция казацкого уманского полка была освобождена от всяких «данин» и «оплат» в пользу владельца, наделена была различными угодьями, снабжена, за счет владельца, конями, оружием, боевыми и продовольственными запасами, форменной одеждой из желтого кафтана, красного кунтуша, голубых шаровар и желтой, с черным барашковым околышем, шапки.
Из властных лиц, кроме Младановича, в городе были: основатель базилианского миссионерского училища, ректор Костецкий во главе 400 студентов; землемер Шафранский, служивший раньше того в войсках Фридриха II, короля прусского; кассир Рогишевский, хорунжий Марковский, эконом Скаржинский и некоторые другие.
В виду надежности уманской крепости и исправности казацкой милиции, в город Умань съехалось со всех сторон боле 200 семейств одних посессоров и кроме того нахлынула масса нечиновных шляхтичей и в особенности жидов. Заполнив собой весь город и далеко не вместившись в нем, приезжие, в числе около 6000 человек, расположились табором под городом, возле Грекова леса.
Защищенный укреплениями и снабженный боевыми и продовольственными запасами, город Умань смело ожидал прибытия гайдамак, рассчитывая на свои силы. Известия о действиях гайдамак начали доходить в Умань в мае месяце, и чем дальше, тем слухи о том делались все настойчивее и настойчивее. Вследствие этого комиссар города, Младанович, приказал всему казацкому полку собраться в город для смотра и для выслушания инструкций. Когда полк собрался в полном составе, то комиссар заставил казаков, в присутствии трех священников, принести на евангелии присягу в верности Польше. Присяга была принесена, и полк, не желая допустить Максима Железняка до Уманя, вышел против него из города по направлению к Звенигородке, откуда двигался вождь гайдамаков.
Так как Гонта считался самым способным из всех начальников полка и так как он
— 36 —
был отличаем самим воеводой Потоцким, то на него как комиссар, так и все шляхетское сословие возлагали главные надежды при защите города от гайдамак. Гонта, действительно, по описанию всех современников, был человек выдающихся способностей. Происходя из крестьян д. Россошек, он сам лично составил себе карьеру и, бывая часто на страже в резиденции Потоцкого, Кристинополе, не раз получал от него различные милости, например, право пользоваться доходами с д. Россошек и право пожизненно владеть д. Орадовкой. «Да и неудивительно, что Гонта сумел понравиться воеводе: это был, говорит дочь Младановича, представительный мужчина и к тому же он не только говорил, но и превосходно писал по-польски, и воспитание его было таково, что и теперь (1827 года) его можно было бы счесть за шляхтича». Гонта был женат и имел одного сына и четырех дочерей, живших в Россошках. Будучи по рождению человеком православной веры, Гонта свое усердие к отцовской вере выражал тем, что воздвигнул на свой кошт церковь в с. Россошках и состоял, вместе со своей женой, ктитором церкви в м. Володарке, где до 1847 года хранились портреты Гонты и его жены. И происхождение и вера делали Гонту истинным сыном Украйны: симпатии его, как православного человека и как украинца, были всецело на стороне южноруссов. Глядя на те страдания, которым подвергались южноруссы со стороны ксендзов, униатских попов, в особенности со стороны конфедератов, Гонта другого чувства не мог питать к полякам, как чувство ненависти и мести, но скрывал у себя это по необходимости и до времени.
К непосредственному своему начальнику, комиссару Младановичу, Гонта, уже вследствие религиозной и племенной ненависти южнорусского народа к полякам, не мог питать расположения. Кроме того Гонте было известно то, что Младанович был тайным врагом короля Станислава Августа и сторонником конфедератов, а следовательно врагом всего южнорусского населения. «В начале 1768 года в действиях моего отца, пишет Вероника Кребс, начала проглядывать какая-то таинственность. Я видела, что к нему начали часто приезжать официалы и посессоры; я видела, что следствием этих приездов были постоянные секретные разговоры, совещания, а так как мне было уже 18 лет, то я, старательно присматриваясь и прислушиваясь ко всему, заметила, что по ночам недалеко стоящий от нас магазин наполнялся седлами, чепраками и т. п. В первых числах апреля в Шпиченцы приехал Пулавский с тремя сыновьями и объявил себя маршалом барской конфедерации»...
С другой стороны Гонте было известно и то, что сам воевода Салезий Потоцкий был противником конфедератов и если не выказывал своих чувств открыто, то единственно из боязни подвергнуть свои имения разорению со стороны конфедератов. Следовательно, Гонта, действуя против
— 37 —
Младановича, мог быть до известной степени уверенным, что действует как бы в руку воеводы Потоцкого.
Проведав о тайных приготовлениях Младановича, Гонта сообщил о том воеводе и тем вызвал страшное неудовольствие со стороны комиссара и его сослуживцев-шляхтичей. Против Гонты поведена была целая система интриг, клонившаяся к тому, чтобы заподозрить его верность Польше и казнить смертью, или же, по малой мере, отстранить от полка. Но все обвинения, направленные в этом смысле против Гонты, остались недоказанными, и Младанович, вызвав к себе сотника для улики и казни, должен был отпустить его от себя «с честью», ограничившись тайным приказом полковникам Обуху и Магнушевскому зорко наблюдать за поведением Гонты.
Такие-то отношения были у Гонты и Младановича еще до появления Максима Железняка в окрестностях Уманя. Они нисколько не изменились и в то время, когда сотник Гонта выступил с казаками из города для борьбы с гайдамаками. Едва козаки вышли из города и едва успели они устроить себе табор, как вдруг к Младановичу явилось несколько человек шляхтичей с известием о том, будто Гонта, по достоверным сведениям, имеет намерение соединиться с Железняком. Шляхтичи советовали Младановичу, как можно скорей, призвать обратно Гонту и отрубить ему голову. Но на такую меру Младанович не решился, не потому, что Гонта был в милости у воеводы, а потому, что у комиссара не было доказательств вины сотника. Тем не менее Младанович послал к полковнику Обуху приказ прислать в Умань, под каким-то предлогом, всех трех сотников из табора. Когда сотники явились в город, то Младанович, в присутствии большой толпы, начал говорить Гонте, что его обвиняют в переговорах с Железняком. Это была непростительная бестактность со стороны Младановича, которая могла даже у единоплеменного и единоверного с ним человека вызвать целый поток негодования, а у разноверного и разноплеменного человека возбудить неугасимую ненависть и вызвать жажду мести... Гонта со слезами на глазах опроверг взводимое на него обвинение и потребовал, чтобы его враги сказали ему об этом прямо в глаза. Не довольствуясь этим, Гонта и все начальники полка просили привести их к новой присяге на верность Польше, и они были приведены в присутствии священников, принесших на площадь евангелие и крест... И вот Гонта снова выехал из города к табору. Но можно себе представить, каково было после этого его чувство к полякам вообще и к Младановичу в частности!..
Между тем Младанович, расставшись с Гонтой, решил взять все меры к тому, чтобы укрепить Умань и поручил это дело землемеру Шафранскому, как опытному воину. Шафранский, сколько мог, привел в оборонительное положение
— 38 —
город, призвав к защите его как тех, которые находились в самом городе, так и тех, которые стояли табором у Грекова леса, за городом, коих число доходило теперь до 8000 человек. Устроив таким образом защиту города, Шафранский для себя лично избрал одну, самую высокую башню внутреннего укрепления и засел в ней с целью наблюдения за окрестностями города.
Прошло в томительном ожидании четыре дня. Вдруг 18 числа, июня месяца, утром, комиссару дали знать, что к городу приближается какое-то войско. Землемер Шафранский тотчас поднялся на свою башню и, глядя в подзорную трубу, радостно закричал: «Это идет пан Гонта с полком!» Спустя несколько минут, Шафранский снова закричал с башни: «Идет другая, гораздо большая толпа в разнообразных одеждах!» Еще через несколько минут тот же Шафранский с горестью воскликнул: «Я вижу, как Гонта приятельски здоровается с начальником этой толпы. Этот начальник — Железняк!..»
Эта весть пуще грома поразила уманцев, и необыкновенный страх овладел всеми. Главный начальник города, Рафаил Младанович, совершенно потерялся. Не потерялся только землемер Шафранский, который сбежал с башни вниз и начал поспешно приводить в порядок пушки, стоявшие у ворот, обращенных к новому городу. Поручику Ленарту он приказал охранять пушками другие ворота. Везде у ворот наскоро поделаны были различные баррикады, а у бойниц размещены были защитники города: казаки, шляхтичи, мещане, слуги, студенты-базилиане, евреи и хлопы. Почти все защитники были хорошо вооружены, кроме евреев: последние, не имея оружия, захватили с собой топоры, ножи и косы, прикрепив их к длинным шестам и сделав таким образом удобными для сражения. В это же время ректор базилианского училища, Ираклий Костецкий, взяв из фарного костела дары, устроил крестный ход по городу с пением псалмов и со звоном колоколов.
Между тем Гонта и Железняк, соединившись вмести, двинулись к городу и прежде всего истребили весь табор, находившийся возле Грекова леса и состоявший из 8000 человек жидов и шляхтичей.
Истребив табор, Железняк и Гонта приблизились к стенам города и тот же час начали осаждать его. Было 11 часов утра. Из горожан одни, те, которые не сражались, бросились, по словам очевидца, на молитву в костелы и базилианский собор и там, исповедуя свои грехи, молили Бога об отвращении беды; другие ходили крестным ходом вокруг города, сопровождая образ базилианской Богородицы. Когда несли этот образ, то даже евреи со слезами и глубокими вздохами падали на землю и, воздевая к нему руки, говорили: «Спаси нас, пресв. Богородица!» При этом до 20 лиц евреев изъявили желание креститься и были крещены. Казацкие пули, перелетая через палисад, падали возле образа Богоматери, но не причиняли ему
— 39 —
никакого вреда, что истолковывалось в смысле незримой защиты польского народа самим Богом.
Между тем гайдамаки, не видя положительных результатов в обстреливании города, нагнали из окрестностей крестьян и велели им подрубывать и подкапывать городской частокол, сами же усилили пальбу и стали осыпать город целым градом пуль. В это время к ним перебежали 50 человек крестьян, входивших в состав городского гарнизона, 50 человек казаков «улиток» или «лизней», состоявших в качестве экономической прислуги, и более 100 человек арестантов: пользуясь всеобщей суматохой, все 200 человек перескочили через палисад и очутились в войске Гонты и Железняка, что произвело еще большую панику среди горожан.
При всем том защитники Уманя мужественно отбивались, поощряемые Шафранским, старавшимся поспевать везде и нашедшего возможность вооружить ружьями даже жидов. «Помню, говорит Вероника Кребс, идя за процессией, я видела жидов с опаленными бородами и пейсами, охотно стреляющими и защищающимися. Я могу сказать, что только одни жиды и защищались»...
Бой продолжался без перерыва 30 часов, с 11 часов утра 18 июня до 5 часов вечера 19-го. Под конец землемер Шафранский, к ужасу всех жителей, объявил, что боевые запасы все истощились. К тому же в городе не было воды, и для удовлетворения жажды в знойный день многие начали пить вина, наливки и мед, вследствие чего, перепившись, оказывались вовсе негодными к зашите города. «Теперь нет другой надежды на спасение, вскричал Шафранский, кроме свидания комиссара с Гонтой»... Младанович бросился к воротам, но скоро вернулся и упавшим голосом объявил: «Я был у ворот... я говорил с Гонтой... Поручим себя зашите Божьей, потому что мы должны умереть»...
Лишившись боевых средств и изнемогая от жажды, жители Уманя решились отдаться на волю Божью и отворить ворота гайдамакам. Войско Железняка и Гонты, подобно морю, тот же час разлилось по городу и, захватив базилианский собор, католический костел, жидовскую школу и экономический двор, немедленно начало свою кровавую расправу, получившую в истории название Уманской резни (rzez Humanska).
Въехав в город, Гонта направился к костелу, который был битком набит народом и в котором находился между прочим и сам Младанович со всей своей семьей. Комиссара тотчас вывели из костела на крыльцо, и он обратился со словом увещания к Гонте. «Пан Гонта! Много уже милостей получил ты от нашего пана; подумай, сколько ты получишь от него новых ласк и приязни, если защитишь его имения». Затем, обратившись к другому сотнику, Яреме, Младанович сказал: «Пан Ярема, спаси нас»! Ярема, глядя на Младановича, со слезами ответил ему: «Пусть вас Бог спасает,
— 40 —
а я не могу». После этого Младанович обратился к своей дочери, Веронике, отдал ей фамильную икону Божьей Матери и небольшой мешочек с дукатами. Но тут Гонта закричал: «Возьмите комиссара и всю его родню!» Тогда Младановича и всех членов его семьи схватили и вывели за ворота костела, где они были все перебиты, кроме Вероники и Павла, которые были отведены в православную церковь для крещения. «Старый, седой, как лунь, священник церкви стоял на пороге, обливаясь слезами, и когда казаки закричали ему, чтобы он крестил нас, он спросил: «А где же кумовья?» «Кумовьями будут пан Гонта и пан Железняк!»
Убийство Младановича послужило как бы сигналом для всеобщего истребления жителей города и разгрома их добра. «Нужно бы омочить перо не в чернила, а в горькие слезы, говорит очевидец, чтобы описать страшное пролитие христианской и еврейской крови, то опустошение храмов господних, те богохульные оскорбления Господа и Его Пресвятой Матери, которые были совершены, когда убийцы ворвались в город». «Пусть себе всякий представит пожар, охвативший весь город и разъяренную, бушующую, как волны, толпу с остервенением животного бросающуюся на все, что носит название поляка (и жида?). Тут кололи копьями, резали ножами, рубили саблями и топорами, убивали дубинами, не разбирая ни пола, ни возраста». Трудно исчислить, замечает другой очевидец, все убийства и насилия, совершенные гайдамаками: малых детей они сбрасывали с крыш на копья, беременным женщинам распарывали животы и вынутый плод топтали ногами; ксендзов и униатских попов раздевали до-нага, потом кололи копьями, стреляли по ним из ружей или же поднимали на виселицы. Не лучше поступали и с панами, управлявшими городом. Так, убиты были землемер Шафранский и эконом Скаржинский, поднят на копья базилианский ректор Костецкий, замучены были: стольник Ржонжевский, скарбник Корженевский, хорунжий Марковский, таможенный писарь Томашевский и многие другие. Кроме того, перерезаны были студенты базилианцы и трупы их были посбрасываны в тот бездонный колодезь, в котором уманцы тщетно пытались добыть себе воды и который теперь находится на главной площади, перед собором. Наконец, истреблена была масса евреев, захваченная в жидовской школе, синагоге и на улицах. В общем в один день было перерезано, перевешано и передушено жидов и поляков до 18,000 человек. Из них несколько тысяч трупов гайдамаки велели вывезти за город и бросить там без всякого прикрытия на съедение собакам. «Страшно было и проходить возле города, говорит очевидец, живому человеку: везде опустошение, везде трупы; страшный смрад от их разложения заражал окрестные поля и леса».
Из всего населения города пощажены были только красивые женщины, польки да жидовки, которых казаки крестив разбирали себе в жены, да неко-
— 41 —
торые из мужчин, именно те, которые приняли православную веру. Кроме того спаслись от гибели немногие из тех, которые, переодевшись в крестьянское платье, бросались в бушующую толпу и вместе с ней предавались грабежам и разорениям, а также и те из студентов-базилиан, которые, зная русские молитвы, одевались в одежды нищих и, сидя на земле, распевали духовные стихи про св. Николая и почаевскую Божью Матерь.
Вместе с убийствами повсюду производились разорения и грабежи, чинились поругания над католической святыней и глумления над католическим духовенством. Так, врываясь в костелы, гайдамаки опрокидывали в них алтари, рубили топорами католические иконы, разбрасывали по земле дары и топтали их ногами, таскали по городу статуи католических святых, истребляли латинские и униатские книги, одевались в ксендзовские ризы, расхаживали в них по площадям, заходили в шинки, представляли католическое богослужение и зазывали прохожих к себе под благословение. При этом все добро, которое попадалось кому-либо, грабили и сносили на городскую площадь. Собранной добычи было так много, что гайдамаки «продолжительно меряли золото соусником, а серебро огромной медной чашкой; богатые шелковые платья рвали на тряпки, нагрузив ими предварительно целые возы; лошадей согнали громадное стадо; коляски и кованные возы продавали по рублю; сабли же и солдатские палаши иностранные торговцы покупали у них за несколько десятков грошей». В общем опустошения, произведенные гайдамаками в Умани и в окрестностях, равнялись нескольким миллионам.
Совершив кровавую расправу, гайдамаки отступили от города и расположились табором в урочище Карповке. Несколько дней они упивались своей победой. Несколько дней они «гучно» и «бучно» гуляли в таборе. При громе пушек, при пальбе из ружей и при веселых песнях Железняк провозглашен был украинским гетманом, а Гонта объявлен был полковником.
Но не на радость было это «полковнику» Гонте: «Наварылы мы доброй вареной, паны-браты, та як то вона выпьетця». Живое воображение Гонты ярко рисовало ему день и час расплаты за истребление Уманя...
Но пока настали дни расплаты, до тех пор движение гайдаматчины продолжалось, и в короткое время сподручники Железняка взяли и разграбили города и местечки: Гранов, Теплик, Дашев, Тульчин, Монастырище, Гайсын, Басовку, Жыдячин и многие другие. Грабежи, поджоги, убийства поляков и в особенности жидов сопутствовали повсюду взятию этих городов. От смерти не могли спастись даже и те, которые бежали из Украйны в пределы Турции: гайдамаки безбоязненно переходили польско-турецкую грань и там беспощадно истребляли беглецов.
Движение гайдамаков грозило перевернуть вверх
— 42 —
дном все порядки и во всей польской Украйне и, конечно, перевернуло бы, если бы не было усмирено соединенными силами Польши и России. Для усмирения гайдамак от Польши назначены были — региментарь Осип Стемковский и субалтерн Яков Комаровский; а от России генерал Кречетников, осаждавший в то время конфедератов в г. Бердичеве. Но Кречетников, прежде чем сам двинулся под Умань, отправил от себя полковника Гурьева с донскими казаками. Гурьев явился к Железняку и Гонте не в качестве врага, а в качестве якобы союзника для борьбы с конфедератами. Войдя в полную дружбу с главарями восстания и устроив веселую попойку гайдамакам, Гурьев в темную ночь с 6-го на 7-е июля перевязал в собственной палатке старшину гайдамаков и захватил в таборе 900 человек украинцев.
Управившись так счастливо с гайдамаками, полковник Гурьев сразу переменил свой тон по отношению к ним и выказал полное сочувствие «обиженной» шляхте и нескрываемую ненависть к «бунтующим» хлопам, при чем, помимо приказа свыше, позволил себе не мало жестокостей в отношении главарей «бунта». Еще до прибытия в Умань генерала Кречетникова, Ивану Гонте, по распоряжению Гурьева, дано было 300 ударов; кроме того, по три раза в один и тот же день Гонту подвергали телесному наказанию и через то истерзали его так, что все тело его покрылось язвами. Не оставили в покое даже и семью Гонты: жену его и четырех дочерей также несколько раз секли розгами и в заключение отправили в ссылку; только сын Гонты избежал наказания, убежав в Молдавию. Сам генерал Кречетников, прибывший в Умань, не изменил обращения с Гонтой. «Я видела, пишет Вероника Кребс, в палатке, лежащего лицом к земле, Гонту, с цепями на руках и на ногах. Одет он был в форменный атласный жупан. Князь (так Вероника Кребс называет генерала Кречетникова) толкнул его палкой в голову. Гонта приподнялся. Тогда князь, указывая на нас, сказал: «Посмотри на этих несчастных сирот!» Гонта с минуту смотрел на нас, потом отвернулся и крикнул: «А ну их к чорту!» и снова уткнулся лбом в землю.
Продержав Гонту несколько дней у себя в лагере, Кречетников передал его региментарю Стемковскому. Последний, опасаясь казнить сотника в Умани, где все еще очень много было вооруженных крестьян, могших отбить Гонту у поляков, увез его в с. Сербы, близ города Могилева на Днестре.
В селе Сербах Гонта осужден был военным судом на самую мучительную казнь: определено было мучить Гонту в течение четырнадцати дней. В первые десять дней палач должен был ежедневно снимать со спины его по полосе кожи, от шеи до поясницы; на 11-й день должен был отрубить ему обе ноги; на 12-й день отсечь обе руки; на 13-й вырвать из груди сердце и на 14-й отрубить
— 43 —
голову, а в заключение всего развезти части тела казненного по 14 городам и прибить к 14 поставленным в городах виселицам.
Гонта спокойно принял такое определение суда и нисколько не смутился духом. Напротив того, уже отправляясь к месту казни, Гонта, по словам польского писателя, отпустил такую едкую остроту одному из панцырных товарищей, дотоле охранявшему темницу узника, которая отнюдь не указывает на его угнетенное состояние. «После того, как накануне казни прочитан был ему приговор, товарищ этот сказал Гонте, пребывавшему в задумчивости: «Пан полковник! завтра все земное будет кончено для вас; не найдете ли возможным оставить что-либо на память бедному воину, который проводит с вами последние минуты»? — «Охотно, отвечал атаман, напомните мне завтра, когда меня станут вести на место казни: я вам подарю один из своих поясов». Любостяжательный офицер поблагодарил за подарок, пребывая в уверенности, что он получит богатый пояс из златоглава, вероятно похищенный в каком-либо шляхетском доме в Украйне. На следующий день, когда Гонту вывели из тюрьмы, офицер обратился к нему: «Пан полковник! позвольте вам напомнить обещанный пояс!» — «Я не забыл, ответил Гонта с презрительной улыбкой: первая полоса кожи, которую снимут с меня со спины, пусть служит вам поясом» (Киевская Старина, 1882, ноябрь, 351)
Поставленный на казнь, Гонта, по словам поляка Охоцкого, переносил все лютейшие муки «с полной решительностью» и приготовился к ним надлежащим образом, т. е. приняв напутствие перед смертью. «Он вышел на место казни с лицом веселым и спокойным, будто шел к куму на крестины. Палач оторвал ему полосу кожи, кровь брызнула, но лицо гайдамаки не изменилось; оторвали другую полосу кожи, тогда Гонта сказал зрителям: «От говорили, що буде болиты, а ни кришкы не болыть!» Удивительная сила! В другом положении этот человек несомненно мог бы совершить великие дела». Когда Гонта пытался говорить к народу, то стоявшие возле него солдаты запихивали ему рот землей и заставляли его молчать. Вместо 14 дней казнь над Гонтой продолжалась 3 дня, по распоряжению главного начальника польских войск в юго-западном крае, Ксаверия Браницкого: Браницкий, ужаснувшись при виде жестокости, какой подвергался Гонта, велел на третий день отрубить ему голову и уже над мертвым трупом исполнить все то, что предписано было военным судом.
Народная дума к пыткам, которым подвергали Гонту, прибавляет еще то, будто палачи содрали с его головы кожу с волосами, посолили ее солью и вновь надили на череп:
Воны ж его насамперед барзо прывиталы:
Через сим день з его кожу по пояс здыралы,
И голову облупылы, силью насолылы,
Потом ему, як чесному, назад положылы.
— 44 —
Пан рейментарь похожае: «Дывитеся, люде, |
И точно многие из товарищей Гонты также преданы были самым жестоким и самым мучительным пыткам: некоторым из них отрубливали на-крест (na krzyrz) руку и ногу (правую руку с левой ногой и левую ногу с правой рукой) и потом, залечив, пускали в народ для назидания другим; некоторых вешали за ребра на железные крюки, вбитые в деревянные столбы, и оставляли их висеть в таком виде по целым неделям; наконец, некоторых сажали на острые пали железные, которые проходили чрез всю внутренность человека и показывались наружи между 3 и 4 позвонком хребта. Но казнимые не всегда смущались от такой казни и нередко даже издевались над своими мучителями. Рассказывают, что когда в городе Луцке поляки повесили какого-то гайдамаку, то он перед самой смертью вдруг неожиданно крикнул: «Постойте, перед смертью я открою вам важное дело!» Палачи остановились, и паны приготовились слушать тайну. «Что же ты скажешь?» — «А вот що: не велите мене дуже высоко поднимать, бо вам же легче буде циловать мене в ....»
Так окончили свою жизнь один из главных вождей гайдамацкого движения, сотник Иван Гонта, и ближайшие из его сподвижников. Что касается другого вожака гайдамаков, Максима Железняка, то он еще несколько времени посли казни Гонты громил шляхту и жидов, пока не был пойман русскими и отправлен в Киев для ссылки.
Во всем событии «Колиивщины» действия сотника Ивана Гонты для польских мемуаристов прошлого столетия кажутся неразъяснимыми и загадочными. Но для русских историков настоящего времени и личность и действия Гонты нисколько не кажутся загадочными, говорит проф. Антонович. Конечно, колорит этот исчезает, если мы посмотрим на данное событие с той точки зрения, которая присуща была в свое время украинскому народу; тогда станет понятным, что Гонта действовал из-за убеждений, глубоко укоренившихся в народе, из-за сознательного долга стать в борьбе, охватившей страну, на стороне своего народа, его прав, веры и национальности, и принести этому делу в жертву и свою карьеру, и свое общественное положение». (Киевская Старина, 1882, ноябрь).
Писарь войсковой.
В войске городовых малороссийских казаков войсковой генеральный писарь занимал, после гетмана, обозного и судей, четвертое место. В войске запорожском низовом войсковой писарь, после кошевого атамана и судьи, занимал третье место. Но как в войске малороссийских казаков, так и в войске запорожских казаков должность войскового писаря была одной из важных и ответствен-
— 45 —
ных должностей. В Запорожье войсковой писарь, как кошевой атаман и войсковой судья, выбирался товариством на общей раде и заведовал всеми письменными делами запорожского войска. Так, он рассылал приказы по куреням, вел все счета приходов и расходов, писал бумаги к разным государям и вельможам от имени всего запорожского войска, принимал все указы, ордера, листы и цидулы, присылавшиеся от разных царственных, властных и простых лиц в Сечь, на имя кошевого атамана и всего низового войска. У запорожских казаков обязанности войскового писаря исполняло одно лицо, но при нем, в качестве помощника, состоял выборный войсковой подписарий и сверх того иногда несколько человек «канцелярских разного звания служителей». Настоящей канцелярии, в виде особого учреждения, для писаря в Запорожье не полагалось, и все письменные дела отправлялись «при квартире» (т. е. курене) писаря. Обязанность писаря считалась в Запорожье столь важной и столь ответственной, что если бы кто другой, вместо него, осмелился писать кому-либо от имени Коша или принимать письма, присылаемые на имя писаря, то того без пощады казнили смертью. Значение войскового писаря в Запорожье было очень велико: многие из войсковых писарей влияли на настроение всего войска; многие держали в своих руках все нити политики и общественной жизни своего времени; оттого роль войсковых запорожских писарей сравнивают с ролью генерального секретаря или даже военного министра в наше время. Влияние войсковых писарей тем сильне было в Запорожье, что большинство из них оставалось на своих должностях в течение многих лет бессменно. Так, в течение 41 года, от 1734 по 1775 год, в войске запорожском сменились всего лишь, сколько известно, четыре человека в звании войскового писаря.
При всем своем действительном значении войсковой писарь, однако, нигде и ни в чем не старался показывать свою силу; напротив того, он всегда держал себя ниже своего положения. Оттого на всех бумагах, исходивших от войскового писаря, мы нигде не встречаем его единоличной персональной подписи: обыкновенно писарь, в конце каждой бумаги, подписывал известную формулу: «Атаман кошовый зо всем старшим и меншим низовым войска запорожского товариством». Далее, если кошевой был грамотный, то он собственноручно подписывал свою фамилию; если же он был неграмотный, то вместо него писал его фамилию писарь, вовсе при этом не обозначая того, что он подписывается «вместо неграмотного» и с его согласия или приказа. На бумагах, исходивших от имени запорожского войска, очень редко можно встретить имя и фамилию писаря: «Писарь войска запорожского низового Андрей Тарасенко» или «Иван Глоба».
Внешним знаком достоинства запорожского войскового писаря была в длинной серебряной оправе чернильница, называвшаяся каламарь (от восточного
— 46 —
слова «калям» — тростник) и затыкавшаяся, при войсковых собраниях, писарем, за пояс, а также к чернильнице гусиное перо, закладываемое писарем за правое ухо.
Жизнь и содержание запорожского войскового писаря во всем были схожи с жизнью и содержанием войскового судьи, т. е. он получал 50 рублей казенного жалованья и кроме того различные приношения, от бочек водки, товаров, судебной пени, какие допускались в Сечи по установленному обычаю.
Насколько были грамотны и образованы запорожские войсковые писаря, об этом можно судить по той речи, какая была составлена Иваном Чугуевцем и произнесена 9 сентября, 1762 года, в день восшествия на престол императрицы Екатерины II, в Петровском дворце, в Москве, в присутствии самой императрицы.
«Всепресвѣтлѣйшая, всеавгустѣйшая, благочестивѣйшая великая государыня, императрица и самодержица всероссійская, мать отечества всемилостивѣйшая! Вся премудростію, силою, славою и благостію своею сотворивый Господь вѣчно и непоколебимо узаконилъ рѣкамъ вѣдать свой югъ, магниту сѣверъ, тучѣ востокъ, солнцу западъ, намъ же, человѣкамъ, учрежденную надъ собою власть. Сей нашъ, всеобщій и непремѣнный, долгъ такъ насъ крѣпко понуждаетъ и къ наблюденію своему влечетъ, что аки бы онъ на скрижаляхъ сердца нашего былъ написанъ. Его исполненіе приноситъ намъ пользу, покой, тишину, во всемъ благопоспѣшество и похвалу передъ Богомъ, а его преступление (т. е. несоблюденіе) приводитъ на насъ бѣдность, непріятельскія нашествія, междоусобную брань, всякое злоключеніе и проклятіе отъ Бога. Послѣдовательно вся жизнь наша и все наше счастіе въ сей жизни зависитъ отъ власти, Богомъ надъ нами опредѣленной, за что мы божественному его объ нас промыслу никогда лучше не благодаримъ, какъ когда тѣхъ достодолжно почитаемъ, которыхъ Онъ самъ богами и сынами Вышняго называетъ; а паче еще то, что какъ они въ высочайшемъ (т. е. высочайшей) степени всякого человѣческаго достоинства поставлены не ради своей, но ради нашей чести, славы и пользы, такъ и мы ихъ почитая, себя почитаемъ, себя прославляемъ, себя пользуемъ и предъ Богомъ себя оправдаемъ. Чего всего въ рассужденіи, когда Царь небесный Ваше Императорское Величество на престолъ всероссійскій всесильною своею десницею возвелъ, и (то) мы всѣ, сыны и питомцы низового днѣпровскаго запорожскаго Коша, как притоманныя дѣти и птенцы орляго своего гнѣзда, не могли отъ несказанной радости не вострепетать, и тебѣ, истинной матери нашей, о чадѣх своихъ веселящейся, едиными усты и единымъ сердцемъ слѣдующаго привѣтствія не возгласить: Бог духов и всякія плоти, Вашего Императорскаго Величества духъ жизни, которымъ вся Россія живет, движется и процвѣтаетъ, въ священнейшемъ ковчегѣ августѣйшаго тѣла дражайшимъ здравіемъ и свѣтозарнымъ долгоденствіем да огра-
— 47 —
дитъ! Господь силъ, крѣпкий во брани, свѣтъ державы твоея в силѣ и славѣ да удержитъ, дондеже оружіемъ твоимъ, въ руцѣ своей крѣпкой водимымъ, всехъ враговъ твоихъ подъ ноги тебѣ сокрушитъ. Царь вековъ, домъ и престолъ Давида россійскаго, Петра Великаго, да утвердитъ непоколебимо и непресѣкомо пребывати на землѣ, дондеже солнце и луна пребудутъ на небесѣ! Августѣйшая монархиня, всемилостивѣйшая государыня! Съ сим искренне усердным желаніемъ и вѣрноподданническимъ привѣтствіемъ священнейшему Вашего Императорского Величества лицу низовое запорожское войско являться дерзаетъ и притомъ себя въ глубочайшемъ благоговѣніи къ высокомонаршимъ Вашего цесарского Величества стопамъ раболепно повергаетъ».
Пушкарь времени гетмана Ивана Мазепы; мортира,
литая по приказанию Мазепы.
И исторические и археологические данные указывают, что у малороссийских и запорожских казаков были в употреблении два рода оружия — «огнистой стрельбы», т. е. огнестрельные, и «рукопашного боя», т. е. холодные. К оружию «огнистой стрельбы» принадлежали — гарматы или арматы, можжиры, иначе моштиры, или мортирки, гакивницы, рушницы (ружья) и пистоли или пистолеты. В каком именно году впервые завелись у казаков арматы, об этом мы не знаем. Но первые летописные известия об этом относятся к 1516 году. «Запорожцы, говорит малороссийский летописец, жили на Днепровских островах, где занимались в летнее время ловлей рыбы, которую сушили без соли и которой они питались; на зиму же они уходили в ближайшие к ним города, а при коше (т. е. лагере) и пушках, которые ими добывались у татар и турок во время разорения городов и замков, оставляли несколько сот человек для стражи». Дальнейшие указания о казацких арматах относятся к 1557 году. В это время один из первых казацких вождей, князь Димитрий Иванович Вишневецкий, воюя с турками на низовьях Днепра, взял турецкую крепость Аслам-Кермень, людей в ней всех вырезал, а пушки, бывшие в ней, захватил с собой и вывез в свой городок Хортицу. Из этих же первых указаний следует, что первые арматы, попавшие к казакам и сделавшиеся их достоянием, были турецкие арматы. И точно, воюя с турками, казаки не только на первых порах, но и впоследствии не раз добывали себе арматы у мусульман, в течение XVI, XVII и XVIII веков. Что казаки в первые годы своего исторического существования одобычивались арматами именно у турок, это вполне понятно и вполне естественно: началом их действий была борьба с
— 48 —
мусульманским миром, к которой впоследствии прибавилась борьба с польским, а потом и с великороссийским миром. Выходя из Украйны на низовья Днепра сперва «легким ходом», казаки не могли в то время тащить с собой тяжелых оружий, и если «добывали» их, то «добывали» на самом «низу», у турок. Когда запорожцы (или вообще казаки), говорит очевидец, француз Боплан, выходили на своих чайках в открытое море и схватывались с турецкими галерами, то они всегда старались суда пустить на дно моря, а орудия захватить в свои чайки.
Но где были турки, там находились и татары: сталкиваясь с татарами даже чаще, нежели с турками, казаки отбивали у них, кроме добычи, также арматы, если у татар оказывались при этом какие-либо арматы. Чаще всего это было во время нападения казаков на самый Крым, ибо, отправляясь в поход, татары, ведшие хищнический способ войны — настичь неприятеля, ограбить его и убежать, — редко брали с собой в поход тяжелые орудия.
Кроме того, предпринимая не раз походы, в течение XVI столетия, и в страны, зависевшие в политическом отношении от Турции, какова, например, Молдавия, казаки и там добывали себе арматы.
С наступлением войн между казаками и поляками казаки стали одобычиваться арматами и от поляков. У самих поляков арматы, первее всего медные, по мнению специалистов пушечного дела, стали выливаться не ранее XV столетия. По крайней мере, в первой половине XVI столетия в Польше арматы были столь редки, что им знали счет, знали, сколько находилось армат в каждой из польских крепостей. Запорожцы и здесь, «опановав» какую-нибудь польскую крепость, старались «опановать» и польские арматы. В 1586 году первый вождь, поднявший казаков против поляков, Криштоф Косинский, победив панов под Белой-Церковью, Киевом и другими городами, забрал у побежденных порох, арматы и другое оружие. Позднее, при гетмане Богдане Хмельницком, казаки, после целого ряда побед над поляками, у Желтых-Вод, Корсуня и других городов, в особенности одобычились польской артиллерией.
С переходом Малой России и Запорожья, в 1654 г., из-под власти Польши во власть Москвы малороссийское и запорожское войско стало получать пушки и от московского царя. Впрочем, когда гетман Богдан Хмельницкий трактовал с московским царем об отдаче Малой России Великой, то в числе договорных статей он упоминал и о малороссийской армате, которая должна была, по уговору, находиться в городе Корсуне и «на выживленье и оправу войсковой оправы весь повыт». Из этого следует заключить, что у малороссийских казаков в половине XVII столетия имелась уже в достаточном количестве собственная артиллерия. Но были ли между находившимися в городе Корсуне арматами арматы собственного, т. е. малороссийского, изделия, на это указаний не имеется ни-
— 49 —
каких. Есть известие, относящееся уже к 1746 г., т. е. к тому времени, когда престол российский занимала императрица Елизавета Петровна, а гетманом в Малороссии был граф Кирилл Григорьевич Разумовский, о том, что «литье артиллерии производят малороссийские казаки в городе Глухове, под смотрением войсковой генеральной канцелярии на их собственном коште». Но если не имеется документальных указаний на то, когда именно начали малороссийские казаки отливать собственные арматы, то зато имеется самое орудие, именно мортира, отлитая «по приказанию гетмана Ивана Мазепы» и находящаяся в настоящее время в С.-Петербургском Артиллерийском музее и своим примером показывающая, что литье армат у казаков началось между концом XVII и началом XVIII века, когда жили и действовали гетманы, Иван Самойлович и Иван Мазепа.
Внутренность казачьего обоза.
Задумав поход против неприятелей, татар, турок и поляков, запорожские казаки прежде всего условно палили в Сечи из самых больших пушек, затем посылали «круговую повестку» казакам-зимовчакам, жившим в степи по хуторам, слободам и бурдюгам. По такому зову спешили, точно пчелы к своим ульям, казаки отовсюду, к сборному пункту, кто пеший, кто верхом, с оружием и продовольственными запасами. Тут, если дело шло о спешной оборонительной войне, когда нужно было отбить внезапное нападение врага, отнять у него захваченный христианский ясырь, то казаки собирались в поход быстро, бросались на врагов стремительно, вступали в бой с мужеством, не щадя ни жизни, ни сил, и потом также быстро возвращались в Сечь. Если же дело шло о наступательном походе и притом особенно больших размеров, то запорожские казаки привлекали к себе и малороссийских казаков, засылая к ним в города, преимущественно во время ярмарок или больших праздников, своих глашатых или машталиров.
Собравши таким образом возможно большее число охотников к походу, запорожская старшина открывала большую раду, на раде излагала «славному низовому товариству» о причине призыва к войне и об общих планах похода, потом распускала всех собравшихся казаков на несколько дней по куреням, зимовникам и слободам с целью дать им возможность запастись необходимыми принадлежностями для продолжительного похода — продовольственной «харчёй», боевым оружием, тяжелыми возами, сильными лошадьми, — и после всего этого вновь собирала раду и после вторичной рады объявляла поход. Оригинальное зрелище представляла собой движущаяся в то время по степной равнине масса запорожских всадников.
— 50 —
«Ой, у поли могыла, широка долына, |
Впереди всего войска ехал на коне войсковой хорунжий с красным стягом или хоругвью в руке; за хорунжим, во главе самого войска, на прекрасном аргамаке, убранным богатейшей сбруей, выступал «власный» кошевой атаман, вручавший свою власть на время своего отсутствия из Сичи «наказному» атаману. За «власным» кошевым атаманом выступали последовательно пехота, конница и артиллерия, разделенные на полки и сотни с особыми полковниками во главе; большинство конных казаков, как и сам кошевой атаман, часто выступали, по примеру татар, о дву-конь. Вместе с войском шло целое сословие необходимых для похода людей, кузнецов, слесарей, кашеваров и могильников, т. е. саперов, умевших, в случае надобности, быстро возводить всевозможного вида земляные укрепления, т. е. насыпи и рвы для защиты среди открытой степи от неприятелей. Вместе же с войском двигались и тяжелые возы, на которых запорожцы везли свою артиллерию и часть своего вооружения и которые служили для запорожцев и как средство для перевоза артиллерии, некоторой части вооружения, и как средство для перевоза раненых, и как укрепления против неприятеля. Двигаясь целым войском, запорожцы шли всегда табором, заключая во внутрь его пехоту и оставляя вне его конницу; для наблюдения за движением неприятеля они непременно отряжали во все стороны особых передовых-казаков, на версту расстояния от табора. Двигаясь очень медленно, они шли большей частью ночью, днем же останавливались по глубоким балкам, густым байракам и мелким кустарникам. В пути всегда брали самые строгие меры предосторожности: не разводили огней, не курили люлек, не позволяли ржать лошадям, завязывали им морды платками, веревками или ремнями; старались между собой говорить сдержанно, вполголоса или даже совсем шепотом; для соображения в местности брали с собой так называемый нюренбергский квадрант, т. е. род компаса. Движение войска должно было происходить с такой осторожностью, чтобы о том «ни сорока, ни ворона не могли ни видети, ни слышати». Когда запорожцы в таковой «строгой тайне» доходили, например, до границ Крыма, то тут они, выждав полночного времени, внезапно врывались в самое «панство» крымское и начинали в нем «грассовать», как самые «неподиванные гости», стараясь, как можно сильнее «струхнуть» вражескую землю, как можно больше навести на нее страху огнем и пожарами, чтобы потом, как можно больше, захватить с собой добычи и ясыру и освободить из плена христианских невольников.
— 51 —
Если же запорожцы встречались с врагами в открытой степи, то они прежде всего старались сделать из своих возов табор, в табор поместить своих коней, войска, продовольствие, орудия и оттуда уже палить, как из крепости, на неприятелей. Для этой цели возы ставились один возле другого, колесо к колесу, колеса сковывались толстыми железными цепями, оглобли поднимались вверх, и в общем получался круглый табор, то что немцы называли вагенбургом, совершенно неприступный, вследствие сильного ружейного огня, для неприятелей. Днем из такого табора казаки палили беспрестанно то из армат, то из мортир, то из рушниц или пистолей, а на ночь ставили вокруг него, для дозора, бдительных «вартовых» или сторожевых казаков с рушницами.
Тип запорожца.
И по внешнему виду, и по внутренним качествам запорожские казаки представляли собой характернейшие типы своей народности и своего времени. По описанию современников, они были большей частью роста среднего, плечисты, статны, крепки, сильны, на вид полнолицы, округлы и от летнего зноя и степной спеки смугловаты. С длинными усами на верхней губе, с роскошным «оселедцем» или «чупрыной» на темени, в барашковой остроконечной шапке на голове, вечно с люлькой в зубах, истый запорожец всегда смотрел как-то хмуро, вниз исподлобья, посторонних встречал на первых порах неприветливо, отвечал на вопросы весьма неохотно, но затем мало-по-малу смягчался, лицо его постепенно во время разговора принимало веселый вид, живые проницательные глаза загорались блеском огня, и вся фигура его дышала мужеством, удальством, заразительной веселостью и неподражаемым юмором. «Запорожцы, говорит сто-шестнадцатилетний старик Россолода, сам потомок запорожца, не знали ни цоб, ни цабе, оттого были здоровы, свободны от болезней и умирали больше на войне, чем дома. Теперь народ слабый, порожний и недолговечный: как 90 лет прожил, то и дорожки под собой не видит, а в старину в сто лет человек только в силу вобрался. Оттого запорожцы жили и долго и весело. А молодцы какие были! Он сел на коня — не струснувсь, не здвигнувсь! Тронул ногами — и пошел и пошел! Только пыль столбом»... Во внутренних качествах запорожского казака замечалась смесь добродетелей и пороков, всегда, впрочем, свойственная людям, считающим войну главным занятием и главным ремеслом своей жизни, жестокие, дикие и беспощадные в отношении своих врагов, запорожские казаки были добрыми друзьями, верными товарищами, истинными братьями в отношении друг к другу, мирными соседями к своим
— 52 —
соратникам по ремеслу, украинским и донским казакам; хищные, кровожадные, невоздержные на руку, попирающие всякие права чужой собственности на земле ненавистного им ляха или презренного бусурмана, запорожские казаки у себя считали простое воровство какой-нибудь плети или пута страшным уголовным преступлением, за которое виновного казнили смертной казнью.
Светлую сторону характера запорожских казаков составляли — их благодушне, нестяжательность, щедрость, бескорыстие, постоянство в дружбе, столь высоко ценимой в Запорожье, что, по казацким правилам, грехом считалось обмануть даже чорта, если он попадал сечевикам в товарищи; кроме того, светлыми чертами характера запорожских казаков были — высокая любовь их к личной свободе, по которой они предпочитали лютую смерть позорному рабству; глубокое уважение к старым и заслуженным воинам и вообще ко всем «военным степеням», простота, умеренность и изобретательность, при нужде, в домашнем быту или в разных безвыходных случаях и физических недугах. Так, от лихорадки они пили водку с золой или ружейным порохом, полагая на чарку пенного вина ползаряда пороху; для заживления ран прикладывали к больным местам растертую со слюной на руке землю, а при неимении металлической посуды для варки пищи ухитрялись варить ее в деревянных ковшах, подбрасывая беспрерывно, один за другим в ковш, накаленные на огне камни, пока не закипала налитая вода в посуде. В отношении к захожим и заезжим людям запорожские казаки всегда были гостеприимны и страннолюбивы, и наравне с гостеприимством и страннолюбием ставили личную честность как у себя, на Запорожье, так и на войне в отношении врагов православной веры. «Хотя в Сиче, говорит один католический патер, были люди всякого рода, однако там царствовали такая честность и такая безопасность, что приезжавшие с товарами или за товарами или по другим каким дедам люди, не боялись и волоска потерять с головы своей. Можно было на улице оставить свои деньги, не опасаясь, чтобы они были похищены. Всякое преступление против чьей-либо честности, гостя или сечевого жителя, немедленно наказывалось смертью».
На войне казак отличался всегда умом, хитростью, уменьем у неприятеля «выиграть выгоды, скоропостижно на него напасть и нечаянно заманить», изумлял врага большой отвагой, удивительным терпением и редкой способностью переносить жажду и голод, зной и стужу. О храбрости запорожских казаков турецкий султан сказал: «Когда окрестные панства на мя возстаютъ, я на обидвѣ уши сплю, а о козакахъ мушу (т. е. имею) единимъ ухом слушати». Сами запорожцы о своей храбрости говорили: «Мы всегда, горячо, храбро и мужественно страны поганых разоряли и опустошали», а на угрозы со стороны кичливого султана заполнить войском турецким Сечь смело и вызывающе отвечали: «Війска
— 53 —
твоёго не боемось, — будем бытьця з тобою землею й водою». Война для казака была столь же необходима, как птице крылья, как рыбе вода. Без войны казак — не казак, лыцарь — не лыцарь. Казак не только не боялся, а любил войну. Он заботился не столько о том, чтобы спасти себе жизнь, сколько о том, чтобы умереть, как умирают истые рыцари, в бою, т. е. чтоб о нем сказали: «Умив шарпаты, умив и вмерты не скыгляче».
Темными сторонами характера запорожских коза ков было то, что многие из них любили прихвастнуть своими военными подвигами, любили пустить пыль в глаза перед чужими, щегольнуть своим убранством и оружием; кроме того они отличались легкомыслием и непостоянством, хотя и называли себя в письмах и посланиях к царям и королям «верным войском его королевского или царского величества». Еще больше того запорожцы отличались своей беспечностью; недаром же на их счет сложена была каким-то пиитом вирша:
«Се казак запорожець, ни об чим не туже, |
Большим недостатком запорожских казаков была также их страсть к спиртным напиткам. «В пьянстве и бражничестве, говорит очевидец, они старались превзойти друг друга, и едва-ли найдутся во всей христианской Европе такие беззаботные головы, как казацкие». Сами о себе запорожцы на этот счет говаривали: «У нас в Сичи норов: хто отче-наш знає, той в раньци (т. е. утром) встав (т. е. от сна), умыетця тай чаркы шукае». Впрочем, во время военных походов запорожские казаки избегали пьянства, ибо тогда всякого пьяного кошевой атаман, по свидетельству современника, немедленно выбрасывал за борт чайки. Наконец, предаваясь разгулу и бражничеству, запорожский казак не был похож на того жалкого пьяницу, который пропивал свою душу в черном и грязном кабаке: лыцарь даже и в попойках оставался лыцарем. Предаваясь широкому и неудержимому разгулу, казак тем самым выказывал особого рода молодечество, особый, так сказать, эпикурейский взгляд на жизнь человека вообще, напрасно обременяющего себя трудом и заботами и совершенно непонимающего истинного смысла жизни — существовать для веселья и жизни. Да и о чем казаку так заботиться, коли «Не сёгодня, так завтря поляже его голова, Як од витру у степу трава!..»
— 54 —
Сцена из запорожской жизни:
суд над преступником.
В судах, наказаниях и казнях запорожцы руководились не писанными законами, а «стародавним обычаем, словесным правом и здравым смыслом». Писанных законов от запорожцев нельзя было ожидать прежде всего потому, что община казаков слишком мало имела за собой прошлого, чтобы выработать такие или иные законы, привести их в систему и выразить на бумаге; затем писанных законов у запорожских казаков не могло быть еще и потому, что вся их историческая жизнь была наполнена почти беспрерывными войнами, не позволявшими им много останавливаться на устройстве внутренних порядков собственной жизни; наконец, письменных законов запорожские казаки старались избегать, опасаясь, чтобы они не изменили их вольностей. Обычаи, взамен писанных законов, как гарантия прочных порядков в Запорожье, признавались и русским правительством, начиная со времени царя Алексея Михайловича и кончая временем императрицы Екатерины II.
Судьями у запорожских казаков была вся войсковая старшина, т. е. кошевой атаман, судья, писарь, войсковой асаул; кроме того, довбыш, куренные атаманы, паланочный полковник, и иногда весь Кош. Кошевой атаман считался высшим судьей, потому что он имел верховную власть над всем запорожским войском. Но настоящим официальным судьей в Запорожье был войсковой судья; однако, он только разбирал дела, давал советы ссорившимся сторонам, но не утверждал окончательно своих определений, что предоставлялось войском только кошевому атаману. Войсковой писарь иногда излагал приговор старшины на раде; иногда извещал осужденных о судебных решениях, особенно когда дело касалось лиц, живших не в самой Сечи, а в паланках, т. е. отдаленных от Сечи округах или станах. Войсковой асаул выполнял роль следователя, исполнителя приговоров, полицейского чиновника: он рассматривал на месте жалобы, следил за исполнением приговоров кошевого атамана и всего Коша, преследовал вооруженной рукой разбойников, воров и грабителей. Войсковой довбыш был помощником асаула и приставом при экзекуциях, тем, что называлось в Западной Европе «Prévôt»; он читал определения старшины и всего войска публично на месте казни или на войсковой раде. Куренные атаманы, весьма часто исполнявшие роли судей среди казаков собственных куреней, имели при куренях такую силу, что могли разбирать тяжбу между спорившими сторонами и телесно наказывать виновного в каком-либо проступке. Наконец, паланочный полковник с его помощниками — писарем и асаулом, живший вдали от Сечи, заведовавший пограничными разъездами и управляв-
— 55 —
ший сидевшими в степи, в своих хуторах и слободах, казаками, во многих случаях, за отсутствием сечевой старшины, в своем ведомстве также исполнял роль судьи.
Наказания и казни определялись у запорожских казаков различные, смотря по характеру преступлений. Из наказаний практиковались: привязывание к пушке на площади, сажание на деревянную кобылу, битье кнутом под виселицей, изломление членов тела — ноги или руки, разграбление имущества, ссылка в Сибирь.
Наиболее популярным из всех этих наказаний и казней было битье и забивание преступника у позорного столба киями. К позорному столбу и киям приговаривались лица, совершившие воровство или скрывшие уворованные вещи, учинившие побои, насилия, дезертирства. Позорный столб всегда стоял на сечевой площади близ сечевой колокольни; около него всегда лежала связка сухих с головками дубовых бичей, называвшихся у запорожцев киями и похожих на бичи, привязываемые к цепам для молотьбы хлеба. Эти кии у запорожцев служили в данном случае тем же, чем служили у великороссов кнуты. Если один казак украдет что-либо, даже очень маловажное, у другого казака, в самой Сечи или вне ее, и потом будет уличен в воровстве, то его приводят на сечевую площадь, приковывают к позорному столбу и по обыкновению держат в течение трех дней, а иногда и больше того, на площади, до тех пор, пока он не уплатит деньги за украденную вещь. Во все время стояния преступника у столба мимо него проходят товарищи, причем одни из них молча смотрят на привязанного; другие, напившись пьяными, ругают и бьют его; третьи предлагают ему деньги; четвертые, захвативши с собой горилку и калачи, поят и кормят его всем этим, и хотя бы преступнику не в охоту было ни пить, ни есть, тем не менее он должен был это делать. «Пий, скурвый сыну, злодию! Як не будеш пыть, то будем тебе, скурвого сына, быть!» кричат проходящие. Но когда преступник выпьет, то пристающие к нему казаки говорят: «Теперь же, брате, дай мы тебе трохы (немного,) попобьем!» Напрасно тогда преступник будет молить о пощаде; на все просьбы его о помиловании казаки упорно отвечают: «За то мы тебе, скурвый сыну, и горилкою поили, шо нам тебе треба попобыть!» После этого они наносили несколько ударов привязанному к столбу преступнику и уходили. За ними являлись другие; за другими третьи и т. д. В таком положении преступник оставался сутки, а иногда и пять к ряду суток, по усмотрению судей. Но обыкновенно бывало так, что уже через одни сутки преступника убивали до смерти, после чего имущество его отбирали на войско. Случалось, впрочем, что некоторые из преступников не только оставались после такого наказания в живых, но даже получали от пьяных своих товарищей деньги. Иногда наказание киями заменяло собой смертную казнь: в таком случае
— 56 —
у наказываемого отбирали скот и движимое имущество, причем одну часть скота отдавали на войско, другую — паланочному старшине, третью часть и все движимое имущество — жене и детям его, если только он был женатым человеком.
Место бывшей Чортомлыцкой Сечи.
Что такое Сечь? Слово «Сечь» происходит от слова «сечь, высекать», т. е. вырубать деревья, очищать место от леса, и в буквальном смысле слова означает «засеку», устроенную для защиты от неприятелей. В переносном значении Сечь означала главное гнездо, центр или столицу запорожского войска. За все время исторического существования Запорожья казаки переменили пять Сечей, которые переносились сверху вниз по течению Днепра, по мере давления на запорожцев со стороны польского или московского правительства. Из всех Сечей самая знаменитая и дольше всех существовавшая, была Сечь Чортомлыцкая, устроенная кошевым атаманом Иваном Лутаем в 1652 году, при впадении речки Чортомлыка в реку Днепр, и просуществовавшая до 1709 года. Эта Сечь представляла собой «городок», находившийся на Чортомлыцком острове, имевший 900 саженей кругом и охваченный кругом семью речками — Чортомлыком, Скарбной, Скаженой, Коровкой, Прогноем, Павлюком и Подпильной. Вокруг Сечи сделан был земляной вал в шесть сажень высоты, построены были бойницы, набиты деревянные пали, плетеные, насыпанные землей, большие коши или корзины. Внутри Сечи сооружена была высокая и очень просторная, в 20 сажен кругом, башня с окнами для стрельбы из окон в неприятеля. Для прохода за водой на Чортомлык и Скарбную в земляном валу сделано было восемь калиток, называвшихся «пролазами», величины одному человеку за водой пройти, и у каждой калитки поставлено было по одной боевой башне. Кроме всего этого в Сечи, по обыкновению, устроено было 38 куреней, обращенных на сечевую площадь, для помещения в них казаков, и одна деревянная церковь во имя Покрова пр. Богородицы.
Чортомлыцкая Сечь по справедливости называлась самой знаменитой из всех запорожских Сечей: существование ее совпадало с самым блестящим периодом исторической жизни запорожских казаков, с тем именно периодом, когда они не только ляху и татарину «жару завдавали, а и самому Царюгороду казацького пороху нюхаты давалы». Из этой Сечи «разливалась слава о казацких подвигах по всей Украини»; в этой, именно этой Сечи, подвизался такой казацкий богатырь, как «завзятый, никем недонятый, закаленный, никем не побежденный», кошевой атаман Иван Сирко; тот
— 57 —
Сирко, который был грозой турок и татар, страхом ляхов и гордостью запорожских казаков; который родился, как гласит предание, с зубами для того, чтобы всю жизнь свою грызть врагов русской народности и православной веры; который до того был страшен татарам, что именем его татарки пугали своих непослушных детей; тот Сирко, о погибели которого султан особым фирманом повелевал правоверным молиться в мечетях, но который, однако, для запорожцев так был дорог, что кости его, по тому же народному преданию, запорожцы пять лет возили в гробу, а потом, отрезав у покойника руку и засушив ее, возили с собой в походы для того, чтобы выставлять ее на страх врагам и побеждать их в боях. В этой Сечи часто завязывались такие дела, которые потом развязывались в гетманской Украйне, русской Москве, польской Варшаве и турецком Стамбуле. Из этой Сечи запорожцы ходили на Украйну и в Польшу биться с ляхами за Богдана Хмельницкого; в этой Сечи они присягали на подданство русскому царю и потом горько оплакивали смерть «старого Хмеля»; из этой же Сечи они ходили войной за сына Богдана Хмельницкого, Юрия Хмельниченка, и потом выступали походами на Украйну, Польшу, Крым и Турцию, принимая самое живое и деятельное участие в наставших войнах после смерти гетмана Богдана Хмельницкого России с Польшей, Крымом и Турцией за обладание Малороссией.
После 57 лет исторического существования Чортомлыцкая Сечь была разрушена мая 14 дня, 1709 года, московским войском, предводимым русским полковником Яковлевым и изменником-ренегатом полковником Галаганом, после того как запорожцы перед полтавской битвой перешли от русского царя Петра на сторону шведского короля Карла XII. Жестоко поплатились запорожцы за свой союз с Карлом XII: после долгого со стороны казаков сопротивления Чортомлыцкая Сечь была взята русскими приступом. Триста человек казаков было взято в плен, несколько человек было перебито, несколько человек было повешено на плотах и в таком виде пущено вниз по течению Днепра; взяты были 100 пушек и все войсковые клейноды, т. е. знамена, булавы, бунчуки, перначи, литавры, вся амуниция также была захвачена и отправлена в московский лагерь, а все курени сечевые и все строения сожжены, многие зимовники, бывшие вокруг Сечи, истреблены. Полковник Яковлев и особенно ренегат Галаган при этом действовали с неслыханным свирепством: «Учинилось у нас в Сечи, писал очевидец кошевой Стефаненко, то, что, по присяге Галагана и московского войска, товариству нашему головы обдирали, шеи на плахах рубали, вешали и иные тиранские смерти завдавали, каких и в поганстве за древних мучителей не водилось — мертвых из гробов многих не только из товариства, но и из монахов откапывали, головы им отнимали, шкуры сдирали и вешали».
— 58 —
Страшное разорение Чортомлыцкой Сечи отозвалось в народной памяти глубокогорестной думой, которая начинается словами.
«Ой, летыть крячок та по той бочок, |
Место Чортомлыцкой Сечи сохранилось и в настоящее время: оно находится у деревне Капуливки или Копыловки, Екатеринославской губернии и Екатеринославского уезда, и представляет собой небольшой, довольно возвышенный островок, кругом обросший деревьями и сверху покрытый в летнее время высоким и густым бурьяном. По нем теперь гуляет лишь буйный степной ветер, который наводит грустные и тяжелые думы о былом...
Дунавецкая запорожская Сечь.
В 1775 году, июня 4 Дня, по воле императрицы Екатерины II, уничтожена была последняя запорожская Сечь на речке Подпольной; главные начальники Сечи, кошевой Калнишевский, судья Головатый и писарь Глоба сосланы были — первый в Соловецкий монастырь, два последние в далекую Сибирь; зато масса запорожская успела обмануть русского генерала Петра Текели, обложившего кругом Сечь, и успела убежать за пределы России. Покинув Россию, запорожцы ушли в пределы Турции и до 1785 года оставались при усть-Дунае. Найдя, однако, на усть-Дунае великорусских поселенцев и не сойдясь с ними, запорожцы поднялись, с разрешения австрийского императора, в числе 8000 человек, вверх по Дунаю и поселились в Банате, на берегах Тиссы. Изгнанные из Баната, запорожцы покинули пределы Австрии и переселились вновь в пределы Турции, в
— 59 —
Старые-Сеймены, между Силистрией и Гирсовой, где прожили до 1812 года. Однако, для запорожцев, которые были сколько воинами, столько же и рыболовами-промышленниками, Старые-Сеймены, удаленные от устья Дуная, не представляли тех удобств и выгод, какие представляли собой устья Дуная. Но дунайские устья заняты были еще раньше появления запорожцев донскими казаками-раскольниками, выведенными атаманом Некрасовым и сделавшимися полными хозяевами дунавецкой дельты. Отправляясь на дельту целыми ватагами и устраивая там рыбные заводы, запорожцы не замедлили вступить в самую ожесточенную борьбу с некрасовцами и в конце концов отбили у них все устье Дуная. Ранней весной 1813 года они прибыли к самому устью дунайского гирла св. Георгия, в Катирлез, и сели в нем Кошем, начав даже постройку сечевой церкви. Сообразив, однако, что устье Дуная, вследствие низменной и болотистой местности, непригодно для постоянного житья, запорожцы оставили Катирлез и поднялись от устья гирла св. Георгия к тому месту, где от него отделяется рукав Дунавец; там, в Верхнем-Дунавце, они основали дунавецкую Сечь, получившую окончательную организацию и просуществовавшую с 1813 по 1828 год. Нет сомнения, что все эти скитания «по туркам та по каулкам» причинили не мало бед запорожскому войску и не раз заставляли казаков вспоминать о дорогой их сердцу приднепровской Сечи.
«Ой, москалю, ой, москалю,
Ой, на що ж ты худо робыш?
А що наше славне Запорожжа
Та в конець переводыш?
Що тепер же наши запорожци
Та в велыкому жалю:
Що не зналы, кому поклонытысь
Да которому царю:
Поклонылысь бы та восточному царю,
Так той же нас не прыймае, —
Ходим же мы до турчина,
Бо турчин нас добре знає:
«Ты, турецький царю, ты, турецькый царю,
Змылуйся над намы,
Прыймы ты нас в свою землю
Та из куринямы.»
Основавшись Кошем у устья Дунавца, запорожцы прежде всего постарались добиться официального утверждения за ними земли со стороны турецкого правительства, и турецкое правительство не замедлило признать за ними право на владение земельной усть-дунайской территории с полным освобождением от десятины как с земледельческих продуктов и скота, так и с рыбной ловли в пределах Запорожья.
Территория, занятая запорожцами, имела в себе редкие удобства. Охваченная с трех сторон водами — гирла св. Георгия, Дунавца, Черного моря, лимана Разина, лимана Бабадагского, вся она, кроме болот
— 60 —
и плавен, представляла из себя в общем равнобедренно-треугольную площадь и заключала в себе в первое время поселения в ней запорожцев около 80 километров длины и от 15 до 17 километров ширины. Другими словами: на севере она начиналась от Исакчи и шла на юг к лиману Разину; на западе начиналась ниже Исакчи и шла на восток к Черному морю со включением большого и низменного острова Драного.
По характеру поверхности вся запорожская территория представляла собой пологий, всхолмленный скат, окруженный почти со всех сторон, вдоль берегов рек, горами, покрытый глубоким слоем чернозема и переходящий, по мере приближения к дунайской дельте, в низменность и плавню. Таким образом тут были и горы, и степи, и поля, и плавни, в общем представлявшие собой редкое сочетание удобств в стратегическом, земледельческом, промышленном и рыболовном отношениях. А насколько богата и изобильна была вся эта земля, об этом можно судить в особенности по дунайской дельте. Дунайская дельта отличалась баснословным изобилием всякого рода дичи, так-то: оленей, диких кабанов, коз, нырков, диких гусей, уток, лебедей, пеликанов, которые покрывали собой иногда пространства буквально на целые версты.
Самая Сечь, или столица казаков, находилась при слиянии Дунавца с гирлами св. Георгия и ограждена была с трех сторон водами: гирла св. Георгия, Дунавца и Разинского лимана, а с четвертой, западной стороны, защищена была земляным валом и рвом.
Внутреннее устройство Сечи было таково: прямо с дунавецкой пристани бросалась в глаза небольшая деревянная однокупольная, крытая досками и неокрашенная церковь, бедная снаружи, но зато «вся в золоте» внутри; влево от церкви стоял сечевой шинок, содержимый жидом, ведшим только ведерную продажу водки, но не мешавшимся в раздробительную продажу, которую вел каждый курень. Против шинка начиналась длинная улица, шедшая вдоль Дунавца и заставленная с обеих сторон куренями, счетом до 38-ми в обоих рядах, представлявшими из себя тип обыкновенных малороссийских хат, только длинных, не менее, как с тремя окнами в ряд, сделанных из чамура (битой глины и земли с навозом, травой и соломой), крытых камышом и имевших при себе «будки» или амбары для складывания вещей, и небольшие огороды и садки. Особо от куреней стояли еще: паланка и титарня. Паланка это была «хата з кимнатамы», предназначавшаяся специально для помещения кошевого атамана и для канцелярии, со всех сторон огороженная, имевшая при себе двор с амбарами, погребами, конюшнями и т. п. Титарня — это было, вероятно, как можно думать по названию, помещение для сечевого духовенства, т. е. для священника и диакона, которых Сечь выбирала сама, но для посвящения посылала к молдавским архиереям.
— 61 —
Как в приднепровской, так и в дунавецкой Сечи жили только неженатые казаки, так называемые товарищи, но вокруг Сечи расположены были слободы, где жили семейные люди, называвшиеся вместо «зимовчаков», как было в приднепровье, «райями» и занимавшиеся земледелием, скотоводством и рыболовством; кроме слобод были еще особые рыбачьи стоянки в отдалении от Сечи, при море, лиманах, озерах и речках.
При внутренней организации Дунавецкой Сечи взяты были во внимание порядки, существовавшие в приднепровской Сечи. Во главе войска стояли: кошевой атаман, судья, писарь, асаул, куренные атаманы, с прибавлением лишь толмача или драгомана, т. е. переводчика. Вся старшина, по обыкновенно, выбиралась на год 1-го октября, в храмовый праздник Сечи, Покрова, или на новый год.
Сколько известно по смутным указаниям, у запорожцев за время с 1811 по 1828 год переменились 16 кошевых атаманов, каковы: Калниболотский, Рогозяный-Дид, Лях, Литвин, Билюга, Гордына, Смык, Рясный, Сухина, Мороз, Головатый, Губа, Стеблиивский куренный, Чернига, Незамаивский и Гладкий. Частые перемены кошевых атаманов в дунавецкой Сечи обусловливались многими причинами: во-первых, разделением казаков на класс состоятельных людей и «голоту» или «голоколинчиков», следствием чего было то, что каждый класс старался «скинуть» «чужого» атамана и выбрать «своего»; во-вторых, тем, что дунавецкая Сечь пополнялась самым беспокойным элементом, различными авантюристами и эмигрантами из России, действовавшими нередко вопреки желанию старых приднепровских казаков и оттого производившими в Сечи смуту и перемену начальственных лиц; в-третьих тем, что запорожцы, всегда защищавшие православие и боровшиеся против мусульман, теперь, с водворением в пределах турецкой империи, поставлены были в фальшивое положение, отчего более благоразумные и осторожные люди или вовсе не хотели идти в начальники, или же, согласившись, спешили потом отказаться от них; в-четвертых тем, что в дунавецкой Сечи было не мало казаков нового склада, которые тянули к России и которые, встречая сопротивление со стороны приднепровских казаков со старыми традициями, производили смуты в Сечи и делали смену начальственных лиц; наконец, в дунавецкой Сечи были и такие, которые, избегая мирных занятий, земледелия, скотоводства, рыболовства и звероловства, нередко уходили на «добычи», т. е. на грабежи и разбой, навлекая тем самым и на себя гнев со стороны турецкого правительства, и на своих начальников, платившихся лишением своего звания.
Состав задунайского войска пополнялся главным образом беглыми выходцами из России, где в те поры царили такие порядки, которые особенно много вышибали людей из нормальной колеи и заставляли их бежать за пределы отечества. На Украйне в то время было уничтожено окончательно казачество со всеми его политическими и аграрными вольностями; на
— 62 —
левом берегу Днепра формально укреплено было крепостное право, а на правом берегу Днепра оно достигло в это время особенной силы; это же время было временем обезземелия крестьян, временем рекрутчины, военных поселений, паспортных притеснений и т. п. Исходом для людей, недовольных всеми такими порядками, было бегство за Дунай, к запорожцам. Воспоминание об этом тяжелом времени и о массовом бегстве народа от таких порядков сохранилось и в народных преданиях и в народных песнях:
«Ой, у поли крыныченька, — |
Прием в дунавецкую, как и в приднепровскую Сечь, не был обставлен никакими формальностями: «Прийде чоловик у паланку, риспытають ёго, звидки и як»:
— Будеш казакувать?
— Буду, пане!
— А у який куринь хочеш?
— Тай сам не знаю.
А тут обизвется который (какой-нибудь) куринный:
— Нехай йде до мене!
— Ну, казакуй же, та як що колы й бувало (т. е. грехи какие за тобой водились), то бильше не робы... От рыбаль соби, а на добыч (грабежи) не ходы...
Дунавецкая Сечь существовала до 1828 года. В 1827 году открылась война между Россией и Турцией. В то время в Сечи был кошевым атаманом бывший куренной атаман Осип Гладкий, уроженец Полтавской губернии, Золотоношского уезда, по ремеслу бондарь, бросивший свою семью на родине в с. Мельниках и после долгих скитаний очутившийся за Дунаем. Желая склонить запорожцев на сторону России, русский генерал Тучков, состоявший градоначальником в пограничной крепости Измаиле, вошел в тайную переписку с Гладким, обещая прощение и разные милости для всеx, кто пожелает вернуться в Россию. Большинство запорожцев, и именно старых, хранивших исторические традиции, вовсе не было склонно к тому, чтобы покидать пределы Турции, а потому Гладкий вел свои сношения с Тучковым в самой строжайшей тайне и открылся только весьма немногим из своих друзей. Мало того, он решился даже на такой поступок, за который его потом и современники, и по-
— 63 —
коление жестоко проклинали, а именно: желая избавить себя от всякого подозрения со стороны турецкого правительства и в то же время не объявляя о своем тайном намерении Кошу, Гладкий отправил, по требованию великого визиря, 2000 человек запорожцев в Силистрию для предстоящей борьбы Турции с Россией, и именно большей частью тех казаков, за которых он боялся, что они «не схотят передаваться России»; сам же со своими единомышленниками остался спокойно в Сечи и стал спокойно выжидать удобного момента для перехода на сторону России. Перейдя границу с ничтожным меньшинством, всего лишь с пятьюстами человек казаков, Гладкий тем самым предал в руки разъяренных турок как тех казаков, которые были посланы им в Силистрию, так и тех, которые оставались в Сечи, на заводах, плавнях и селениях, и не были посвящены в тайну кошевого. Когда об уходе Гладкого за границу турецких владений разнеслась весть в окрестностях Сечи, то между казаками, в особенности семейными, произошла страшная паника: люди в поспешности топили в Дунай, лиманы и Черное море все, чего нельзя было захватить с собой, и бежали, кто в плавни, кто в открытое море, кто в горы, кто в леса; но, попадаясь в руки турок, мокан, волохов и русских раскольников, они были безжалостно истребляемы ими. «Богато народу пропало тоди; ховались (прятались) люди по плавнях, по комышах, а молдаване, которых поймають, головы й поодрубують... то тысячи две душ пропало тоди»... Дряхлые старики, не могшие бежать и остававшиеся в Сечи, были безжалостно убиты турками. Такой-же участи едва не подверглась и вся райя от молдаван, если бы только за нее не возвысил своего голоса вечевой священник: «Если вы поднимете на них руку, то я и на вас и на ваших детей проклятие положу...».
Между тем Осип Гладкий, покинув дунавецкую Сечь, гирлом св. Георгия прошел в море, потом свернул в Килийское гирло и достиг крепости Измаила, где предстал пред очи императора Николая Павловича и повергнул себя с товарищами к стопам монаршим. «Бог вас простит, отчизна прощает и я прощаю!... Я знаю, что вы за люди!...» сказал император Гладкому.
Гладкий награжден был сперва чином полковника, потом генерал-майора, пожалован георгиевским крестом 4-й степени и назначен был командиром пятисотенного пешего запорожского полка, сформированного из перешедших в Россию пятисот человек запорожцев. Впоследствии из этих 500 человек, с прибавлением к ним всевозможных беглецов, получивших прощение, сформировано было азовское казачье войско, и наказным атаманом его был назначен тот же Гладкий, получивший в то же время царскую грамоту на потомственное дворянство. В звании наказного атамана он оставался до 1848 года, после чего вышел в отставку и поселился с женой и детьми в собственном имении Новопетропавловке, на речке Солоной, Екатерино-
— 64 —
славской губернии, Александровского уезда. В 1866 году, во время холеры, ехавши из имения на ярмарку в г. Александровск, Гладкий внезапно заболел и скончался 10 июня, на 79 году жизни, и в том же городе Александровске был погребен на городском кладбище.
Сечевой дед абшитованный.
В Запорожье, где не было писанных законов, где казацкая община в течение нескольких веков управлялась по «стародавним заповитам» или преданиям, старые казаки или «диды» должны были играть очень важную роль, как носители и строгие охранители древних казацких преданий. Все современники, бывшие в Сечи и оставившие после себя описания жизни запорожцев, указывают на ту важную роль, какую играли в Запорожье старые казаки. Старые казаки зорко следили за тем, чтобы молодые свято исполняли все казацкие «звычаи» и войсковые «справы», и требовали самой строгой кары для тех, которые нарушали их. Уважение казацкой собственности, удаление от женщин, преданность вере предков, почитание духовного сана — все это составляло основы казацкой общины и за соблюдением всего этого строго следили старые сечевики. Старые сечевики выступали на сцену и тогда, когда нужно было прекратить какие-нибудь беспорядки, возникавшие в Сечи, чаще всего во время выборов войсковой старшины — кошевого атамана, судьи, писаря, асаула и других. По обыкновению в такие дни в Сечи выпивалось очень много горилки, и тогда, кроме товариства, выступала на сцену так называемая «сиромашня», которая часто, не довольствуясь даровым угощением на счет войскового скарба и вновь избранной старшины, бросалась из Сечи в предместье на лавки так называемых базарных людей и там производила страшные разграбления всего хмельного. Тогда и кошевой, и другие чины войсковые очень часто теряли свой голос и даже прятались по своим углам от бушевавшей черни. Только куренные атаманы, в особенности же старые сечевые казаки, и могли удержать буянов от страшных разбоев. Действуя путем увешаний, путем угроз, даже палками, они в конце концов останавливали грабителей и водворяли в Сечи мир и спокойствие.
Московское правительство в очень важных случаях, например, когда хотело призвать запорожцев к повиновению, также нередко обращалось как к войсковой старшине, так и к старым сечевым казакам. Так было, например, в 1667 году, когда в Сечи произошло небывалое ни раньше, ни позже того событие: потопление запорожцами в р. Днепре, возле Чортомлыцкой Сечи, московского посла Ефима Ладыженского с товарищами. Посол
— 65 —
ехал через Запорожье в Крым с царскими грамотами, в которых якобы писано было, что московский царь, вместе с польским королем, турецким султаном и крымским ханом помирились между собой и решили «снести Запорожье». Выпустив посла из Сечи, казаки дождались, когда он вышел в открытый Днепр, и там утопили его в реки. Для дознания преступления во всех подробностях послан был, по царскому приказу, из Украйны в Запорожье войсковой асаул Донец, которому пришлось говорить по этому поводу как с войсковой старшиной, так и со старыми сечевыми казаками. Старые сечевые казаки со слезами на глазах передавали Донцу, что если бы они предвидели такое злодеяние, как убийство царского посла, то или вовсе не отпустили бы его из Сечи, или же проводили бы его под сильной охраной; все зло, по их словам, происходило в Сечи от тех своевольников, которые в таком множестве понашли из Украйны в Запорожье и которые не слушались ни войсковых старшин, ни их, стариков: старики и сами не знали, что делать им с такой «своеволей».
Признавая большое нравственное значение за старыми казаками в Сечи, московское правительство в грамотах, отправляемых в Сечь, нередко, вместе с войсковой старшиной, обращалось и к сечевым старикам: «Божиею милостию от великого государя, царя и великого князя Алексея Михайловича... кошевому атаману и всему войску запорожскому, верховому, низовому, и будучему на лугах, на полях, на полянках, на всех урочищах днепровых, и полевых и морских, всему старшему и меньшему товариству» и т. д., при чем под «старшим» товариством разумелись не только следующие за кошевым атаманом начальственные лица, но и старые сечевые казаки.
Пользуясь большим уважением в Сечи, старые казаки далеко не все, однако, оканчивали свою жизнь в казацкой столице и нередко предпочитали шумной жизни жизнь в монастыре или даже в дикой и совершенно безлюдной степи. Если какой-нибудь запорожец делался дряхлым и неспособным к войне, то он либо шел в излюбленный запорожцами Киево-Межигорский монастырь, либо удалялся в безлюдную степь и жил в особом жилье, бурдюге, менее простом, чем хата и даже землянка.
Отъезд запорожца из Сечи в Киево-Межигорский монастырь всегда делался шумно и с различными «химерами», на какие был способен только истый сечевой «лыцарь». Старый запорожець, отправлявшийся в далекий монастырь «спасатыся», прежде всего выряжался в самое дорогое и самое нарядное платье и навешивал на себя самое блестящее оружие, затем набивал все свои карманы и свой кожаный черес (т. е. пояс) червонцами, нанимал музыкантов, закупал несколько бочек «пьяного зилья»,. а до того «зилья» полные возы всякой провизии и отправлялся «спасатыся». Музыка
— 66 —
ударяла «веселои», и компания трогалась в путь. Тут всяк, кто изъявлял свое желание провожать «прощальника з свитом» до монастыря, пил, ел на его счет и танцевал; впереди всех на прекрасном боевом коне несся сам «прощальнык сивоусый»; нередко и он сходил с коня, пил, ел и пускался «навпрысядкы». Всех встречных и поперечных он приглашал в свою компанию, угощал напитками и предлагал всевозможные закуски. Если он увидит на своем пути воз с горшками, немедленно подскакивает к нему, опрокидывает его вверх колесами, и вся веселая компания тотчас подбегает к горшкам, пляшет по ним и разбивает в дребезги. Если он завидит воз с рыбой, также подскакивает к нему и опрокидывает вверх колесами, а всю рыбу разбрасывает по площади и приговаривает: «Ижьте, люде добри, та поминайте прощальника!» Если он наскочит на «перекупку» с бубликами, то также забирает у нее все бублики и раздает их веселой компании. Если ему попадется лавка с дегтем, он тот же час скачет в бочку с дегтем, танцует и выкидывает всевозможные «выкрутасы». За всякий убыток или шкоду платит потерпевшим червонцами, разбрасывая их вокруг себя «жменями».
Так добирается прощальник со своей компанией до самого монастыря; тут компания его останавливается у стен святой обители, а сам он кланяется собравшемуся народу на все на четыре стороны, просит у всех прощения, братски обнимается с каждым и, наконец, подходит к воротам монастыря и стучит в них.
— Кто такой?
— Запорожец!
— Чесо ради?
— Спасатися!
Тогда ворота отпираются, и прощальника впускают в обитель, а вся его веселая компания, с музыками, горилками, пивами и медами, остается у ограды монастыря. Сам же прощальник, скрывшись за стеной монастыря, снимает с себя черес с оставшимися червонцами, отдает его монахам, сбрасывает дорогое платье, надевает грубую власяницу и приступает к тяжелому, но давно желанному «спасению».
Если одни из старых казаков обставляли свой уход из Сечи так открыто и с такими причудами, то за то другие покидали «матку» свою совершенно безгласно и неожиданно для других: никто не знал, когда казак исчезал и где он девался; только как-нибудь случайно открывали потом какого-нибудь схимника в пустыне, в лесу или в береговой пещере, питавшегося там одной просфорой, подвизавшегося в посте и молитве, переносившего с необыкновенной твердостью всяческие невзгоды, но потом умиравшего и оставлявшего в своем убежище между рубищами выданный из Коша запорожского аттестат такому-то казаку за участие его в неоднократных походах против неприятелей.
— 67 —
Были, впрочем, и такие казаки, которые, не вдаваясь ни в какие крайности, оставляли Сечь по старости лет и уходили в «абшит» в какую-нибудь из запорожских паланок или областей для занятия мирными сельскохозяйственными или домашними занятиями, среди которых и оканчивали свою жизнь, исполненную тревог и всяческих приключений.
Ярмарка в Малороссии.
Что за славное село Кошенятовка! Объезжай всю Екатеринославскую губернию, из конца в конец, а такого другого села, как Кошенятовка на речке Орели и Котовском лимане, не найдешь ты ни во век! Как пышно и как далеко раскинулось оно по широкой-широкой и пологой долине! Сколько в нем очаровательных зеленеющих садочков, и как в тех садочках заливаются в весеннее время соловьи! Да, и какие певучие да голосистые соловьи! И как любит слушать тех соловьев местный пан староста, Грицько Помнятый, — больше, правда, в тех садках, где безутешно проводит время либо молодая вдова, либо солдатская жена... Гм., и «дотепный» же тот пан староста «до того бабья», а розумный-розумный такой, что сколько бы в общественной кассе не доставало денег, а при внезапной поверке они окажутся не только сполна, а даже с излишком... Но вы посмотрите, какая славная в том селе Кошенятовке церковка, древняя-предревняя, с красной железной крышей, с блестящими золочеными куполами, с деревянной решётчатой оградой и с высокими-превысокими, вокруг той ограды, тополями, что так и дрожат, так и шепчутся между собой от дуновения легкого ветерка своими темно-зелеными и продолговато-узкими листочками! И какой оригинальный батюшка, Парфентий Моркотун, служит в той церковке: с длинной-предлинной седой бородой, а сам такой маленький, как ноготок; на носу носит золотые очки, а когда с кем говорит, то смотрит не через очки, а из-под очков и не прямо на человека, а больше в землю, сильно наклонившись вниз и в то же время, как бы для равновесия, опираясь обеими руками на высокий посох. А когда он служит обедню, то, сделав какой-нибудь возглас, тут же, как бы невзначай, спросит сторожа, «чи не вела матушка бычка на продаж на ярмарку», и если повела, то «якого, чи пивторачка, чи третячка»; или же, покадив в алтаре кадилом, также, как бы невзначай, подойдет к окну и сам себе заметит вслух: «и как теперь широко разлился Котовский лиман и как бы хорошо прокатиться по лиману на лодочке да выбраться в далекий дубовый и тенистый орельский лес да наладить бы там казаночек да сва-
— 68 —
рить бы рыбьей юшки. Эх!..» Но однакож позвольте: какая ровная и какая обширная площадь раскинулась перед той церковкой с трех сторон и какие замечательные ворота стоят в конце той площади, за барским ветряком и за еврейским постоялым двором! Да вы подумаете: так себе ворота и больше ничего. Овва! Что перед этими воротами Золотые ворота в Киеве? Что перед ними Золотые же ворота во Владимире-на-Клязьме? Да ведь и по стилю и по замыслу это настоящие египетские пирамиды! Вот только того... они немного высотой не дошли до настоящих египетских пирамид... Ну, и не так обширны, как пирамиды.... Не имеют и того страшного сфинкса, т. е. человека-льва, который стоит у подножья пирамид, стоит несколько веков, несколько тысячелетий, издеваясь и над человеком, и над временем... Зато другие ворота, которые стоят на другом конце площади и ведут в барский двор генерала Куркуль-Запорожского, украшены необыкновенными фигурами двух львов, с страшными, вечно открытыми пастями, и такого поразительного сходства с царем животных, что один лев походит скорее на сентябрь месяц, а другой скорее на рябую и безносую кошенятовскую бабу Гапку Сынашку, страшне которой «нема тай не було на всем сели» и у которой вместо носа — дырка, вместо глаз — щели, вместо рта — пропасть — вот точь в точь, как глиняный лев, стоящий на панских воротах. Но однако-ж: какая знаменитая ярмарка бывает на той кошенятовской площади каждое лето, в день Петра и Павла, Июня 29 дня!..
Вот извольте-ка послушать, что это за ярмарка, и потом извольте-ка, по чистой совести, положа руку на сердце, сказать, есть ли другая такая где-нибудь ярмарка, как в селе Кошенятовке славного Новомосковского уезда славной Екатеринославской губернии? Так, вот послушайте!
Уже за три, за четыре дня до Петра и Павла в селе Кошенятовке делаются на обширной площади, против церкви и помещичьего двора, разные приготовления: вкапываются в землю столбы, воздвигаются отдельные лавочки, разбиваются целые ряды, устраиваются маленькие яточки. Всем этим делом орудует старшина, староста, сотские и главным образом урядник, Петро Абрамович Пасишный, лицо весьма важное и весьма влиятельное в селе Кошенятовке, удостоенное монаршей милости в виде большой серебряной медали для ношения на шее. Ко дню Петра и Павла в Кошенятовку съезжается масса народа из Екатеринославской, Полтавской, Харьковской, Таврической губерний, разных званий, состояний и народностей — малороссов, великороссов, немцев, жидов, цыган, болгар, армян. И, Боже мой, сколько тут товару попривозится, сколько тут живности повыставляется, сколько скота попригоняется!
Ярмарка в селе это не то, что ярмарка в городе; в городе она совершенно пропадает и совершенно теряется в городской сутолоке; в городе и
— 69 —
без того каждый день ярмарка. В селе же это событие важное, событие выдающееся, событие даже чрезвычайное. Ярмарки в селе ждут и старые, и малые, и мужчины, и женщины и из женщин в особенности дивчата. Детвора за полгода, даже за целый год готовится к ярмарке: получив от «крещеного батька за кутью на святый вечер» или от пана за «посыпанье» на новый год одну или две, а иногда и три копейки, мальчуган бережно завертывает свой огромный капитал в тряпочку, тайком от всех зарывает его куда-нибудь в землю под завалинку или же в садку Под яблонькой и ждет не дождется того радостного и счастливейшего дня, когда в село понаедут купцы на ярмарку с сладкими пряниками, сахарными конфетами, превкусными рожками, брусиками и медяниками, чтобы променять свои заветные денежки на ни с чем не сравнимые лакомства. Но хорошо было бы, кроме лакомства, купить мальчугану Димуське на ярмарке какой-нибудь глиняный свистунчик или узорчатую сопилочку, тогда эх! и позавидовал бы Димуське соседний хлопчишка Захарько!.. Парубки уже мечтают о другом: как бы им, послужив у пана или у немца, а то так у богатого купца, заработать десяток или два рублей и на те деньги купить добрые чоботы, хорошую чумарку, узорчатый шерстяной пояс, вишнёвого цвета с кожаным, непременно кожаным, а не бумажным, козырьком картуз, плетеный для летних работ брыль, а то так и смушковую, для зимней поры, шапку, и если останутся от этой покупки серебряные или медные деньги, то купить еще пряников, конфет, солодких рожков для того, чтобы угостить ими, при случае, «чорняву, або биляву дивчину», сердечную зазнобу молодцеватого парубка. Дядьки мечтают о том, чтоб повыгоднее продать воликов, конячек, свинью, бычка, или теличку, потом в аккурат расплатиться со всякими податями, на оставшиеся деньги купить жинке какой-нибудь подарок и самому выпить с приятелем «доброго могарычу» в веселой корчемке. Дивоча порода, как уже в малых летах, так еще больше того в больших одного страстно желает — побольше купить себе нарядов, т е. стричок или ленточек в косы, яркого ситцу на спидныцю, намыста зеленого, желтого и голубого на шею, квиток и шумихи для венков на голову, наконец черевичкив на подковках «з скрыпом та з рыпом». При этом маленькие дивчатка стремятся к таким нарядам без всякой особой цели, а взрослые дивчата видят в том также и средство к тому, чтобы понравиться и прельстить своим нарядом парубков, которых они при своих матерях да при батьках вот как не выносят, но на которых они или где-нибудь в церкви, или на улице, а еще пуще того «в темному вишневому садочку» вот как заглядываются и вот какие ласковые словечки своими «коралловыми губоньками» шепчут: «И козаченьку любый мий, и голубчику мий, и лебедыку мий, и соколыку сызоперый мий». Моло-
— 70 —
дицы ждут ярмарки с тем, чтобы продать пивня или курку, а то так и порося, масла или полотна, а себе купить кубового ситцу на спидныцю или парчи на очипок, но не с тем, чтобы прельщать молодых хлопцив, а с тем, чтобы больше нравиться своим «чоловикам». Необходимо также и — как еще необходимо — молодице купить глиняный горшочек и поливьяную мисочку для борщу, желтой или красной глины для подмазки печи и прысьбы к большим праздникам годовым, лёну для тонкого полотна на сорочку да на рукава: «Пидтячка и из плоскони сбреде, а рукавця треба б з лёну зробыть». Да и чего ей еще не треба? Треба-б и сальця купить, чтобы «инколы» вкинуть в борщ; треба-б и рыбкы-таранухи десяточек-два для спасовского поста захватить; треба-б и солонинки взять, чтоб «коли-ни-коли» свою душу поскоромить да и чужого чоловика в праздник угостить. А уж чего прежде всего треба купить — так это хлопчакам по прянику да по свистунцу, а дивчаткам по конфетке да по рожевой стежке. Это уже положительно треба! А то прийдет молодыця домой, а детвора и вцепится ей за спидныцю: «Дай, мамо, пряныцька! дай, мамо, конахветыка», тут она и выймет всю свою лакомую покупку из-за пазухи и обделит ею малую челядь свою.
Так вот отчего желательна та ярмарка для всех деревенских обывателей.
И идут, и едут они на нее со всех концов. Тут-то сцен, тут-то типов, тут-то разговоров — батюшки мои! Вот взойдите на площадь, присмотритесь ко всем да прислушайтесь к говору людскому.
Вот длинный ряд, уставленный с обеих сторон разной деревенской посудой. Прежде всего бросается в глаза целая гора горшков, мисок, полумисок, макотер, кухликов, жаровен и т. п. За одним из ворохов этого товара стоит высокого роста, с небольшими седыми усами, в широких шароварах, заложенных за голенища шкаповых чобот, в поношенном на голове картузе, сухощавый и строгий дид. Сколько важности написано у него на лице, сколько сознания того, какой драгоценный товар лежит перед ним! На низкие приветствия, обращенные к нему, он едва кивает головой, на всякие заискивания он едва одним-двумя словами кого-нибудь удостоит подарить. Вот подходит к диду молодичка, аккуратненькая, нарядная немного кокетливая. Она долго перебирает всю разложенную на земле посуду, облюбовывает себе один горшочек и заискивающим голоском спрашивает у дида:
— Дидусь, за дви копийкы занесты?
— За тры копийкы занесеш! отвечает ей преважно дид.
— Дидусь, та вин же маненькый!
— Беры велыченькый!
— Дидусь, та вин же трошки хутенькый!
— Беры крипкенькый!
— Дидусь, уважте такы за дви!
— 71 —
— Буде вин у тебе и за тры! Я й так побожому. То ёму настояща цина пьятак, а я уже по-божому отдаю за тры.
Но молодичка, найдя такую цену высокой для себя, отходит к другому продавцу.
Ниже дида гончара стоит дядько гребенщик. Перед ним лежат деревянные гребни, гребенки, днища, веретена. Этот продавец еще важнее первого. Вот подходит к нему незначительный панок и мягким голосом спрашивает его:
— Звидкиля вас сюды Бог прынис?
— З-пид Охтыркы!
— Що ж воно за Охтырка така?
— Город такый, — ни що!
— А из якого ж вы села?
— Кажу з-пид Охтыркы тай уже!
— Мабуть, десь важэнный и город?
— А вже-ж шо важэнный!
Тут на лице дядька столько сказывается величия от того, что он из «важэнного» города и столько снисхождения, если даже не презрения, к захудалому панку, смиренно стоящему перед ним, что сам дядько кажется недосягаемым гигантом, а панок — жалкою мурашкою. Но дядько, с такой гордостью ответивший на вопрос панка, небрежно бросает и ему с своей стороны вопрос:
— А вы-ж самы звидкиля?
— Я?
— Э-э-ж вы!
Он не говорит «эге», а говорит «э-э», потому что так гораздо важней.
— Я з Петенбурху!
— З Петенбурху? удивленно переспрашивает дядько.
— З Петенбурху! снова повторяет панок.
Тут роли неожиданно переменяются: как ни важен город Охтырка, но город Петербург даже и в представлении дядька все-таки важнее, и потому он волей-неволей переменяет свое обращение в отношении панка и, спустив высокий тон на обыкновенный, сознаётся ему, что он из села Водолаг — «положим, тоже не манэньке село!» что товар его, по нынешним плохим временам, очень плохо идет и провоз его в далекую даль «куштує» столько, что не стоит и всех, сделанных на него, затрат.
Еще ниже дядька гребенщика стоит дядько, продающий крейду, т. е. мел для мазки хат. У ног его лежит целая груда крейды, у самого же у него вся «пыка», т. е. все лицо, вымазана мелом.
— Шо ж це воно таке? Для чого це ты вымазавсь крейдою тай стоишь, як той святый?
— Хиба не бачите для чого? Це выставка така, шоб усякый бачыв, шо я крейду, не друге шо продаю, — от шо!..
За горшечным рядом идет продуктовый ряд. Тут продают сало, масло, творог, яйца, цыбулю, чеснок, паслён, груши и тому подобный товар. Вот возле воза, полного сушеных груш, стоит человек и выкрикивает: «По груши! по груши!».
— 72 —
К нему подходит дядько лет около 35 и лаконически спрашивает: — По чому видро?
— По двадцять! также лаконически отвечают ему.
— А по пьятнадцять з верхом? То-есть по пятнадцать копек с надсыпкою наверх.
— А як по пьятнадцать, то хай буде й так! — А цыбэрка (железное ведро) буде моя?
— Хай буде й твоя!
— А верх добрый выведешь?
— Выведу, як жиноче веретено, — та тилькы як ты таку цыбэрку, з такым верхом додому понесешь?
— А як я ии понесу? Сяду у тебе коло воза, верх увесь ззим (т. е. съем), а те, шо зостанетця, додому понесу.
И дядько, уплатив пятнадцать копеек за ведро груш «з верхом», садится возле воза продавца и начинает есть груши; ест до тех пор, пока количество груш не сравнялось с венцами цыбарки, и тогда снимается с места и преспокойно с оставшимися грушами идет домой.
В этом же ряду давно уже вертится какая-то бабенка с красноперым петухом, которого она носит под-мышкой и предлагает «охотнику» купить у нее ««пивня».
— Шо ты, молодыця, носишся тут з пивнем? Уже як продаваты, так продавала-б курку, а не старого пивня! острит над бабенкой какой-то весельчак.
— Эге, курку! Курка и соби здастся! задорно отвечает бабенка и скрывается в толпе.
А вот по ряду, где продаются шапки, брыли да картузы, пробирается высокого роста с длинными, густыми черными усищами, в каком-то неопредленном на голове шлыке, уже совсем не молодой, но уверенный в своем достоинстве дядько. Он видимо кого-то ищет из продавцов, зазирая через головы людей, толкающихся взад и вперед по этому же ряду. Вот он, наконец, нашел того, кого так давно искал.
— Здрастуйте, господын Гряк!
— Здрастуйте, господын Шпак!
— А шо в вашим гамазыни для мене шапка есть?
— Есть! выбырайте яку любля!
— Ну, оця скильки-ж просе?
— Карбованьця!
— А полтынныка вона не визьме?
— Ни, це дило не вкыпыть!
Ответ произносится так решительно и так безапелляционно, что «господын» Шпак, должно быть, человек столь же решительный, как и сам «господын» Гряк, немедленно отходит в другую сторону, может быть, с тем, чтобы искать себе уже не Гряка, а какого-нибудь Сороку или Горобця.
А в ряду, где повыставлены деревянные лопаты, железные заступы, большие, средние и малые кадочки, дубовые с толкачами салотовки — там свои продавцы и свои покупатели. Вот возле кучки
— 73 —
деревянных лопат давно уже стоит и давно переворачивает сверху до низу товар местный пан дьяк, седой, сухощавый и мощеобразный на вид, с длинной косичкой назади, в новом, ради праздника, несколько просторном не по фигуре подрясник. Это Илья Хведорович Сливицкий, когда-то, в дни далекой молодости, славившийся своим веселым нравом, который приводил его не раз то в Капернаум, то в Кану галилейскую, а теперь утвердивший за собой репутацию великого знатока церковного устава и тонкого истолкователя брюсовского календаря. «О, это знаюка, великий знаюка! Он и самому отцу Парфентию, як колы, то пид нис пынхвы пиднесе»; он давно уже б и «попував», так нельзя ему через то, что он «другу жинку держыть», т. е. что на второй жене женат. Он замечательно удачно предсказывает (по Брюсу!) погоду на каждый день, а также заранее, в начале каждого нового года, объявляет, в какой стране и когда именно родится «мудрейший царевич или великий завоеватель принц»... Илья Хведорович давно уже усердствует возле кучки лопат; в который раз он уже переворачивает ее, в который раз он берет в руки то одну, то другую лопату, но никак не может выбрать по своему вкусу: то ему нужно пошире, но чтобы она вместе с тем была и «замашна»; то ему надо потолще, но чтобы она была и легка.. А весь секрет состоял в том, что продавец «цурував» за лопату 25 копеек, а Илья Хведорович давал ему 15 и только после целого часа торга сделал прибавку в пять копек. Такая неуступчивость с одной стороны и стойкость с другой доводили и продавца и покупателя чуть ли не до изнеможения, и когда бы все это окончилось — неизвестно, если бы в этот торг не вмешался проходивший мимо «панок», тот самый, который вел беседу с гребенщиком: уважая Илью Хведоровича за его глубокую начитанность в святом письме и еще больше того за тонкое понимание брюсовского календаря, он подарил ему новенький бумажный рубль и тем разрубил Гордиев узел между Ильей Хведоровичем и продавцом. После этого Илья Хведорович скоро сошелся с тугим продавцом и с неописанной радостью понес лопату домой, пробуя ее на пути то правой, то левой рукой и тем желая убедиться, «чи вона замашна, чи вона незамашна, чи вона важка, чи вона неважка». «От це-ж и выбралы, Илья Хведорович, лопату, так лопату! Це така, шо вже сама буде кыдать»... «Здорови булы!» —«Здорови!» — «На ярмарку?» — «На ярмарку!...»
В том же ряду, но несколько в глубь, повыставлено множество всяких размеров скрынь или деревянных расписных сундуков. Тут, главным образом, торгуются батьки и в особенности матери, которые имеют взрослых дочерей и готовят им приданое. При покупке скрыни главное внимание обращается на то, чтобы она была расписана яркими красками и изукрашена цветами, как на крыше,
— 74 —
так и на боках, в особенности же спереди, чтобы она была окована широкими полосками железа, чтобы она имела замок с громким и протяжным звоном, и чтобы под ней были колеса для свободного передвигания с места на место, а внутри был бы еще небольшой «прыскрыничок» для иголок, ниток, намыста, кораллов и тому подобных мелких вещиц. Самыми ценными скрынями считаются те, которые сделаны в «губернии», т. е. в самом городе Екатеринославе.
Вот возле одной такой скрыни давно уже, чуть ли не с самого раннего утра, торгуются «чоловик и его жинка»; уже несколько раз они то приступали к продавцу, то отступали от него, действуя то совместно, то порознь друг от друга. Они давно уже и во всех подробностях осмотрели скрыню, и пробуя крепость железных петлей, и прислушиваясь к звону замка, и осматривая прочность деревянных колес, и любуясь яркостью красок и фигурностью цветов. Уже несколько раз они и перекатывали скрыню с одного места на другое, несколько раз и переворачивали ее с одного бока на другой и несколько раз ставили ее «на попа» — скрыня и так и сяк выходила хоть куда, да одна беда: продавец «слишком велыку суму цурував» за нее, а именно: «аж висим карбованцев з четвертаком».
— Та уступить такы, земляче, хочь одын карбованьчик, спасыби вам!
— Неможна, ни як неможна! Бо ця скрыня, — самы бачите, — роблена не де, як у губернии.
— Та мы бачимо, добре бачимо, а все ж такы, слухайте, земляче, усе ж такы скостить шо-нибудь з восьмы. Молода буде за вас, и лягаючи и вставаючи, Бога молыть. Скостить такы, господын купець, спасыби вам!
— Шо-ж як неможна! Я б и рад так скрыня ж губерська: у самому Катерынослави роблена. Он пидить до того дядька, у того скрыни з Крылова, то той и дешевше вам виддасть.
— А шо ж ты думаеш на счет Крылова? Крылов тож не поганый город, а скрыни в нёму роблятця таки, шо, може, краще й губерськых скрынь. Ось идить сюды — лышень, паниматко, то я вам покажу таку скрыню, шо не тилькы в губернии, а десь и во всий ымперии не найдете такой.
Но паниматка хорошо знает, что одно купить «дочци» скрыню «губерську» и другое купить скрыню «негуберську» — слава совсем не та: о губернской скрыне будет знать все село, и это может послужить приманкой для богатых женихов. И потому торг за «губерську» скрыню снова возобновляется и снова длится два-три часа. Наконец, скрыня куплена и торжественно перекатывается прямо с ярмарочной площади домой. Каждый встречный, идя на ярмарку или возвращаясь с нее, увидя перекатываемую через площадь скрыню, непременно остановится, осмотрит скрыню со всех сторон, спросит о цене, похвалит краски, похвалит удивительно разрисованные на ней цветы, выслушает, как
— 75 —
громко звонит в скрыне замок, пожелает будущей молодой столько счастья, сколько может вся скрыня вместить в себе, и потом после всего того отойдет прочь, а купившие катят свою скрыню домой еще с большим торжеством. У самых ворот паниматку встречают соседи и соседки, также осматривают скрыню со всех сторон, также удивляются замечательным на ней цветам и замечательному звону замка: «От скрыня, так скрыня! Та ще й на колесах! Та ще й з прыскрынком! Тепер так, шо, Марьянко, хочь за королевича замиж выходь».
А между тем ярмарка идет своим чередом. Люди пока еще не убывают из нее, а все прибавляются. Рано вскочившее в тот день солнце поднялось уже довольно высоко и вступило во все свои права. Сообразно с этим и ярмарка развернулась во всю ширь и оттого на ней становилось все многолюдней и шумней. Вот в одном ряду площади слышно, как жиды, жидовки и жиденята, крича, картавя и гарькавя на всякие голоса, надрываются до упаду, зазывая под свой навес дивчат, молодиц и пожилых баб и предлагая им разные ситцы, платки, квитки, стрички, очипки, панчохи и тому подобные вещи женских одеяний и убранств. В другом ряду из целого моря разнообразных голосов отчетливо раздается голос продавца кабанов и свиней, который божится-клянется, в рот землю кладет и все для того, чтобы уверить покупателя в необыкновенных свойствах своих свиней, из коих одна два раза в год дает по 15, а другая по 18 поросят; а кабан, если поднимется на задние лапы, так станет по плечи «от тому высокому жандарму Ондрию, що стереже генеральский двир». При этом свиньи, привязанные за одну или за две ноги к возам и бесцеремонно подталкиваемые покупщиками, кричат благим матом на все ряды; свиньям вторят пронзительным и неистовым криком поросята, уложенные под возами в мешках. Из третьего ряда несутся задорные и дикие крики цыган, которые обступили толпой целый гурт лошадей и все разом, на всякие голоса, кричат, галдят, машут руками, передергивают плечами, всячески хуля и ни во что ставя лошадей продавцов и беззастенчиво расхваливая собственных заезженных и затасканных кляч; для этого они быстро вскакивают на своих коней верхом и тут же с гиком и криком носятся, как оглашенные, по ярмарочной площади и потом вызывающе и со свойственным им цыганским выговором кричат: «А що, земляче, яка коняка! Та така одна моя бильш стое, ниж твоих тры! Та ця коняка в саме пекло вскоче. щей й назад выскоче! Та вона за тры дни и трех охапкив сина не зисть. Це така коняка, шо вона у мене однимы кизякамы годуется! Ось дывись! ось дывысь»! И цыган для доказательства того, что его коняка одними кизяками годуется, поднимает с земли конский кизяк и сует его своему коню в рот. Конь, приученный к тому заранее, берет в
— 76 —
рот кизяк и преспокойно жует его. «От то бисовы цыганы, чому тилькы воны не навчат своих коней, абы тилькы нашого братчика обдурять!..» В четвертом ряду стоит сплошной беспрерывный и густой гул: там продают и покупають волов. Тут уже не прытью надо удивлять, а удивлять тем, чтобы волы были крепки на ноги, тверды на рог, тащили пудов 60 клади, ели очень мало сена и были бы друзьями-товарищами хозяину. «Тут, чоловиче, й волы, тут уже й волы: и простори, тай подывысь же ты сам, у якому воны тили. Це таки волы, шо имы тилькы хаты перевертать: як на кого сердытый, то зачепы хату канатом, а до каната пидведы оцих волив, то вона тилькы шелесне уверх. Тут, сказать тоби, дядьку, и волыкы! тут же и волыкы! Оцей сирый круторогий вил, так вин чуе, чим ты й дышыш, чого ты й хочешь, — не вил, а друзяка! Навалы на нёго хуру, а сам лягай у середыну воза тай спы, як у хати на печи, вин и чорного за собою поведе и тебе додому прывезе; а як прыйде пид ворота, то стане та щей зареве: уставай, бач, хозяину, ось додому прыбулы! Одно слово вил такый, шо он якый!» Зато уж и торгуются здесь! Вот тут-то именно, а не где в другом месте и сложилась поговорка: «Торгуютця як за вола». Сколько раз покупщик подходит к продавцу и сколько раз он отходит от него! Сколько раз продавец клянется, что его волы стоят не менше, как 200 карбованцев «на молодця» и сколько раз покупщик разуверяет его, что за ннх и сто карбованцсв дать так и то много! Сколько раз они хлопают друг друга по рукам и сколько раз осматривают волов, пробуя каждого из них и за рога и за копыта, дергая и за хвост, и за уши, «чи не сухоребрый вил бува, чи твердый у него риг, чи надежни копыта, чи цупкый хвист, чи горячи вуха». Они и уговаривают друг друга, и усовещевают, и ублажают, при чем один называет другого товарищем, землячком, другой величает первого сябром, кумком, кумочком, и все-таки, не сойдясь в цене, расходятся прочь. «Хай его грець визьме! Тильки руку набылы, так то й не вдержыш, а волив так и не купылы!..» Но зато уж если сойдутся, то тут бьют пола об полу, бросают свои шапки на землю, крестятся на все на четыре стороны широким крестом, кладут на спину волов комки сырой земли для того, «щоб воны здорови та гладки булы», высказывают друг другу самые благие пожелания и в конце концов, рассчитавшись вочистую, непременно идут в корчму запивать могорыч: «без могорыча нет и делу конца: старьци костурамы миняютця тай то могарыч пьють, а тут же один чоловик та продав другому пару волив, — не шутка!» Но и это еще не все; продавец, получивши от покупателя деньги, непременно должен бросить ему в полу «срибный злотый», т. е. серебряную двадцатикопеечную монету, потому что иначе волы не пойдут новому хозяину в руку, и только после всего этого «сваты» расходятся в разные стороны.
— 77 —
А вот в самой средине площади, куда сходятся концами все торговые ряды, воздух громко оглашается резкими и высокими голосами нищих слепцов и их хлопчаков мехонош. Слепцы и мехоноши надрывают свои голоса, вытягивают все жилы и все мускулы на шее и на лице, выводя духовные песни и «сальмы», т. е. псалмы про страшный суд, про праведного Лазаря, про злую «хортуну» обедневшего богача: «Та як був я богат, то всяк мени рад, як став я харпак — всяк каже: дурак; та прощай увесь мыр, — я пиду в манастырь! Я кости ссушу, а душу спасу. Та лежы моя кость, лежы не двыжы! Лежы не двыжы, страшного суду жды! Страшный суд прыйде — всим дило найде»... Свое душераздирательное пение слепцы, по обыкновению, сопровождают громкой и рыпучей игрой на «релях», т. е. на деревянных с несколькими струнами и с круглыми валиками лирах. И православные люди, проходящие мимо слепцов, слезно умиляются от таких божественных «сальм» и тут же опускают в чашечки, поставленные перед слепцами прямо на земле, свои трудовые денежки — кто копеечку, кто две, а кто и три... «Оцей слипець найбильше всих грае: яку хочешь, таку и загра, а найчище Лазаря гра»...
А поодаль от круга слепцов стоит с открытыми дверями и веселая корчма. Ее густо и со всех сторон облепили, как облепляют пчелы ульи в ходкий майский день, деды, дядьки и парубки. Из глубины ее слышатся тонкие звуки симпатичной сопилочки и любимого украинцами музыкального инструмента бубна: «Ду-ду-ду! ду-ду-ду! ду-ду-ду! Ду-ду-ду-ду-ду-ду!» Уже издали слышно, как под звуки бубна кто-то молодецки отдирает такого трепака, от которого дрожит пол, дрожат стекла, дрожат стены корчмы. «Эх, штаны мои, шаровары, та ще й дома трое!» — «Тай бреше ж собачий сын: одни, як есть, тай ти позычени!».. — «Ой, ты, дядьку Мусию, чи бачыв ты чудасию? Як попова кобыла поросята водила, поросяток прывела, а им исты не дала, поросята пыщать — воны исты хотять, воны исты схотилы та знялыся полетилы, та знялыся полетилы, на дуб-дерево силы. Ой, ты, дядьку Мусию, чи бачыв ты чудасию? Як у поли мужык штаньмы рыбу ловыв, штаньмы рыбу ловив тай медведя зачипыв. Ой, ну-да-ну-да-ну-да тай медведя зачипыв»...
Вот из корчмы выходят под руку два задушевных приятеля. Пошатываясь в разные стороны, один в правую, другой в левую, они медленно выбираются на дорогу и, еле-еле ворочая заплетающимися языками, продолжают вести раньше того начатую беседу.
— Кум, кум! Слухай сюды, кум! Я ёму пиднесу, я ёму, тому Заверюси, покажу!.. Я... я чоловик строгый, я ему... Кум, слухай сюды, кум! Я ему по-ка-жу, я з тим, шо ёму пиднесу...
— А, це ты впьять из корчмы, — трясьця тоби в печенкы! Неожиданно налетает на «строгого чоло-
— 78 —
вика» его любая жиночка. А полотно де див, шо я дала тоби продать?
— Продав!
— А грошы куды сховав?
— У корчму!
— Чи не ты-ж зарикавсь, чи не ты-ж заприсягавсь, шо до вику не пидеш у корчму?
— И зарикавсь! И запрысягавсь! Так шо-ж як ти гроши та дуже кругли! Як идеш мымо корчмы, так самы й котятця туды!
— Так ось я ж тоби докажу, так ось я ж тоби покажу, так ось яж тоби пиднесу, пиднесу!..
И «любая жиночка» начинает подносить своему «строгому чоловику» кулаки и в спину, и в затылок, и в бока. Но чоловик как будто и не слышит ничего, что преподносит ему жена, точно видя перед собой не жену, а ничтожного комара.
— Кум, слухай сюды, кум!..
Но кума уже давно и след простыл: завидя жиночку своего любезного куманька, он собрал все свои слабые силы и «швыденько» свернул влево от корчмы и потом скоро скрылся в глубине своего двора.
Вдруг ко всему этому гаму, крику, визгу, шуму, стону, говору и гулу прибавляется еще протяжный и резкий звон, несущийся с панского двора: «То блоговистять у генерала Куркуль-Запорожского на обид».
И так, прощай, роскошная ярмарка, со всеми твоими дидами, дядьками, молодичками, парубочками и дивчатками!
Зимовник казачий.
Весь наличный состав запорожского низового войска резко разделялся на две категории: сечевых казаков или товарищество и посполитых казаков или зимовчаков. Сечевые казаки жили без жен и, по исконным староказацким обычаям, не имели права вводить в Сечь ни единой женщины, т. е. ни матерей, ни сестер, ни жен. Это объяснялось тем, что запорожцу, взявшему на себя роль вечно воевать с неприятелем, некогда было «возиться с жинкою». Кроме того, у запорожцев ходило предание, что в тот день, когда ступит в Сечь женщина, не существовать больше Сечи. И говорят, «николы Потёмци не взяты було-б Сичи», если-б перед тем один из сечевых старшин не провел, под именем джуры оруженосца, в Сечь какой-то молоденькой московской красавицы. Лишая себя семейного счастья и семейной радости, сечевой казак зато считал себя истинным «лыцарем», участвовал в получении военной добычи, войскового жалованья, подавал голос на войсковых радах во всех случаях частной и общественной казацкой жизни, в военное время выступал с ору-
— 79 —
жием в руках против неприятеля, в мирное время предавался веселью, пирам и разгулу, считая несоответствующим званию «лыцаря» звание пахаря и домовода.
Но кто же исполнял в Запорожье звание пахаря и домовода? Для исполнения обязанностей пахаря и домовода существовал в Запорожье особый класс людей, так называемых посполитых, живших семьями в зимовниках или казачьих хуторах, разбросанных по всем запорожским паланкам или округам. Сколько было таких хуторов в Запорожье, за неимением данных, сказать нельзя, как нельзя сказать и того, как велико было число посполитых казаков. Можно сказать лишь, что к концу исторического существования Запорожья всех обитателей зимовников было около 90,000 человек, причем наибольшее число посполитых приходилось на паланку Самарскую (теперь Новомосковский уезд Екатеринославской губернии), как самую богатую дарами природы и наиболее удаленную от набегов татар; наименьшее число посполитых приходилось на восточные паланки, калмиусскую и прогноинскую (теперь Александровский уезд Екатеринославской губернии и Днепровский Таврической), Как на смежные с татарскими кочевьями. «Близь границы не строй светлицы» — говорили запорожцы, и эта пословица, как видим, имела свой реальный смысл.
Посполитые, жившие в Запорожье хуторами или зимовниками, как и вообще всякие крестьяне, занимались хлебопашеством, скотоводством, коневодством, рыболовством, садоводством, огородничеством и т. п. Разница между посполитыми, жившими на территории Польши или России, и посполитыми, жившими на территории Запорожья, состояла в том, что запорожские посполитые не знали, что такое крепостничество и не были стеснены границами землевладения. Хотя в Запорожье вся земля принадлежала войску и никому в частности, но так как у запорожцев земли сравнительно с населением было слишком много, то всякий мог брать себе такой участок, какой в состоянии был обработать наличными силами. Пользуясь беспрепятственно и личной свободой, и земельными благами, всякий запорожский посполитый должен был за то выполнять некоторые обязательства, установленные сечевым товариством и освященные веками исторической жизни запорожцев. Так, занимаясь по преимуществу занятиями крестьян, посполитые вместе с этим считались и казаками; они не были освобождены от обязанностей войны и в исключительных случаях, когда дело шло о больших походах против неприятелей, также призывались к оружию. Тогда в Сечи условно стреляли из пушек, и в паланки рассылались особые «машталиры» для призыва к походу всего казачества, и посполитые, запасшись конями, оружием и продовольствием, немедленно шли к Сечи. В виду военных обязанностей все посполитые вообще должны были являться в Кош (вероятно, один раз перед вступлением в запорожское войско) «для взятья на козацтво войсковых приказов».
— 80 —
Кроме обязанности военной службы, посполитые также призывались для караулов и кардонов, для починки в Сечи куреней, возведения артиллерийских и других казацких строений. Но главной обязанностью их было — кормить сечевых казаков. Это были в собственном смысле запорожские домоводы; обрабатывая землю, разводя скот, лошадей и овец, они заготовляли на зимнее время сено, устраивали пасеки, собирали мед, фрукты, овощи, вели мелкую торговлю, промышляли солью, содержали почтовые станции и т. п. Главную массу всего избытка они доставляли в Сечь на потребу сечевых казаков, остальную часть оставляли на пропитание самих себя и своих семейств. Кроме доставки в Сечь волов, коров, телят, овец, разных овощей и фруктов, посполитые обязаны были также платить в Сечь так называемое «дымовое» до 1758 года 1 рубль с семьи, а с 1758 — полтора рубля.
При постоянном сношении сечевых казаков с посполитыми казаками или зимовчаками между теми и другими выработались особого рода условные термины и пароли. Сечевые казаки, приезжавшие в зимовник или козачий хутор, не слезая с коней, должны были прежде всего три раза прокричать: «Пугу! пугу! пугу!» Хозяин, услышав крик, отвечал приехавшим два раза: «Пугу! пугу!» Приехавшие на этот двукратный ответ снова кричали: «Козак з лугу!» Хозяин, не довольствуясь этим, через окно спрашивал: «А з якого лугу, чи з Велыкого, чи Малого? Як з Велыкого, йды до кругу!» Всмотревшись в всадников и убедившись, что то действительно сечевые казаки, хозяин зимовника кричал им: «Вьяжите коней до ясель та просымо до господы!» Тогда из хаты выскакивали хозяйские хлопцы и вводили казацких коней в конюшни, а самим гостям указывали ход до «господы». Гости сперва входили в сени, клали там на «тяжах», т. е. на кабице, свои ратища, затем из сеней вступали в хату, там прежде всего молились на образа, потом кланялись хозяину и говорили: «Отамане, товариство, ваши головы!» Хозяин, отвечая на поклон поклоном, говорил: «Ваши головы, ваши головы!» Потом просил садиться приехавших гостей по лавкам и предлагал им разные угощения — напитки и кушанья, при чем обыкновенным кушаньем была тетеря: если случался скоромный день, то варилась «тетеря до молока»; если же случался постный день, то варилась «тетеря до воды». Погуляв и весело и довольно несколько дней, гости собирались в отъезд, благодарили ласкового хозяина за угощение словами: «Спасиби тоби, батьку, за хлиб за силь! Пора уже по куреням розъизжаться до домивки; просымо, батьку, и до нас, колы ласка»! — Прощайте, паны-молодци, та выбачайте: чим богати, тим и ради. Просымо не погниваться». После этого гости выходили из хаты, хлопцы подавали им накормленных, напоенных и оседланных лошадей, и сечевики, вскочив на своих коней, уносились от зимовника.
Дошедший до нашего времени от конца XVIII века
— 81 —
план казачьего хутора дает ясное представление о том, как он устраивался и какие части входили в состав его. Хутор примыкает к реке и представляет из себя обширный четырехугольник. Тут видны прежде всего въездные ворота, затем обширный двор, в глубине которого представлена длинная хата или «господа» с коморой, сенями, кухней и светлицей; с левой стороны, вокруг двора, идут — амбар, начиная от ворот, повитка для телег и в конце, против «господы», хижка, (маленькая хижинка); с левой стороны — снова повитка, скотный двор, в одну линию с «господою» амбар, правее амбара, в линию, скирты сена и соломы; дальше — клуня и выше клуни — ворота для возки хлеба с поля. За двором и током, к реке, идут сад и огород, к которым ведут калитка, между «господою» и «хижкою» (в сад), и ворота, между «господою» и «амбаром». С лицевой стороны, возле ворот и по углам, полагались еще невысокие башенки, откуда казаки высматривали неприятелей и, может быть, стреляли по ним из гакивниц.
Провод казака в войско.
Тяжела была жизнь малороссийского казака, вечно воевавшего то с татарами, то с турками, то с поляками, оттого вечно находившегося в тревоге, постоянно покидавшего семью, отчий дом, родину для того, чтобы бороться с закаленными врагами всего нерусского, всего нехристианского, всего неправославного. Тяжела была доля и малороссийской казачки, т. е. матери, жены казака или девицы, которых покидал казак ради войны. В высшей степени поэтично, трогательно и вместе с тем чрезвычайно правдиво изображают долю украинской казачки малороссийские народные песни, дошедшие до нашего времени и записанные в разное время любителями произведений народного творчества. В особенности трогательны те песни, в которых воспевается душевное горе украинской дивчины, долгое время, «щиро и вирно» кохавшей молодого казака и потом принужденной с ним расстаться в виду неминуемого отхода его в войско.
Молодой казак, встречаясь с дивчиною то «у рубленой крыныченькы», то в компании на улице, то в саду «пид калыною», давно уже заглядывается на красавицу: сперва он смотрит на нее молча, потом слегка начинает «жартовать» с ней, называя ее серденьком, ластивочкой, квиточкой или зиронькой. Молодость, красота и особое удальство казака не могут не тронуть «дивочого» сердца: дивчина также сперва робко, потом несколько смелее смотрит на казака и на ласковые эпитеты его отвечает то продолжительными взглядами, то ярким румянцем, то тихими и короткими вздохами.
— 82 —
Чудные летние украинские вечера, веселые щебетанья соловейка, игривые кукованья зозули, веселый и звонкий свист дремлюги, таинственные перешептывания древесных листьев между собой — все это способствует тому, что казак и дивчина, встретясь случайно в темном вишневом саду, не довольствуются уже одними робкими взглядами друг на друга, а переходят к горячим, глубоким и беззаветным «любощам». Влюбленным сочувствуют не только живые существа, но даже неодушевленные бездушные предметы:
Як мы з тобой, любылыся, — |
Долго скрываемое чувство любви дивчины к казаку делается под конец известным батькови да матери дивчины, становится известным и на всем селе.
Родители, если только находят казака «пид пару» дивчине, не ставят препоны своей дочери, и тогда для влюбленных наступает самая счастливая и самая очаровательная пора в их жизни. Дивчина отдается своему милому всем своим сердцем и всей своей душой; только в отношении тела она остается совершенно чиста: кохання дивчины да казака хотя и вполне беззаветное, но и вместе с тем вполне безгрешное. Дивчина ласкает своего милого, целует и милует его, дивчина и дышит и слышит своим козаченьком, она живет и душой и сердцем неразлучно с ним; исполняя с особенным рвением все самые тяжелые домашние работы, она с тем вместе находит время, чтобы вышить шелком своему милому либо сорочку, либо хусточку-платочок «про свято» (для праздника).
Шовком шила, шовком шила,
Золотом рубыла —
За-для того козаченька,
Що вирно любыла.
«Щирая» любовь «молодят» должна привести и казака и дивчину к браку, о чем и мечтают влюбленные:
«Ой, пора, мате, жыто жаты,
Бо вже колос похылывся,
Пора, мате, дочку даты,
Бо вже голос изминывся».
Мать не препятствует счастью своей дочери и ждет-поджидает только осени, чтобы принять сватов от жениха, а тем временем прилагает все старания к тому, чтобы поуютнее свить «кубелечко» своим молодятам. Для этого в ближайшую ярмарку покупается будущей молодой расписная с узорами «скрыня»; к предковским «бабусиным» плахтам прибавляются новые, более нарядные и живописные плахты; прикупаются серебряные позлащен-
— 83 —
ные дукаты и к ним разноцветные стеклянные и коралловые «намыста». Соответственно с этим делаются приготовления и в семье жениха. Между тем влюбленные казак и дивчина не теряют даром времени и, при встрече в каком-нибудь укромном «куточке», целуются та милуются, «мов ти голубьята».
И вдруг, в один несчастный день «щирое кохання» казака и дивчины неожиданно прерывается:
Як загадано-заповидано |
Острой болью врезывается в «серденько» дивчины такое известие. Недаром же ей накануне так «жалибненько зозуля у садочку кувала»; недаром же ей такие зловещие сны в последние ночи снились; недаром же ей ее милый-чорнобрывый так люб, так мил и так дорог казался в последние вечера, что она на него «дывылась бы и не надывылася, мылувала б ёго и не намылувалася». Но дивчина — истая украинка; она «спражня» (настоящая) дочка своего батька-казака: зная, какой священный долг лежит на всяком молодом казаке, как защитнике и оборонителе отчизны, она старается, как можно, глубже скрыть свое личное чувство, она силится показать, что далека от того, чтобы «вдаватысь» в тугу (печаль), и только одна ненька ридненька знает ее истинное настроение:
Мела хату, мела сины
Тай загадалася.
Выйшла мате в нову хату
Тай догадалася,
Тай стала пытаты:
Чого стала, моя доню,
Важенько вздыхаты?
«Донька», тронутая участливым вопросом своей «неньки», не выдерживает до конца своей роли и с рыданием признаётся матери, как «тяжко та важко» ей разлучаться с суженым; она просит старую «неньку» замолить Бога, чтобы он дал силы перенести тяжкую разлуку с милым. Дивчина не мечтает о том, чтобы ее козаченько, вместо выступления в войско, предпочел остаться дома, возле своей коханки, — нет, она знает, что для всякого казака — первая цель жизни — это война с неприятелями за предковскую веру, за украинский народ, за ридну Украину. Она просит Бога только об одном, чтобы Господь защитил ее коханца от вражеской пули и вернул его невредимым после войны «додому». И сколько ласки, сколько неги, сколько любви выказывает дивчина казаку в последние дни их горькой разлуки!..
— 84 —
Козаченьку, мий голубе, ....................... Пишлы волы в чисте поле, |
Расставаясь, казак и дивчина горячо уверяют в неизменности любви и в вечной преданности друг другу, «покы свит соньця»,
Мынулыся входы через переходы,
Козаченьку, серце мое, любытысь нам диго! —
Дивчинонько, серце, сывая голубко,
Хиба смертью постраждаю — любыть перестану.
Тяжко расставаться дивчине со своим казаком, тяжко и матери смотреть на страдания своей дочери, и чтобы облегчить их, мать избавляет свою дочь от последних минут расставания с милым: вопреки просьбы дочери разбудить ее утром в день выступления казаков из села, мать, напротив того, устраняет все, что только может нарушать сон ее доньки:
Чом мене, моя матинко, рано не збудыла,
Ой, як тая кунпания с села выходыла?
Тым я тебе, моя донько, рано не збудыла,
Пишла ж твоя женышина, шоб ты не тужыла.
Ты думаеш, моя мате, шо я не журюся, —
Ой, як выйду за ворота, од витру валюся;
Ты думаеш, моя мате, та шо я не плачу, —
Ой, выйду я за ворота и свита не бачу.
Еще печальнее было тогда, когда мать не приняв надлежащих мер, допускала свою доньку в последние минуты к расставанию с ее милым:
Ой, ихав казак та из Украины
Та на коныку похылывся;
Ой, прощай, прощай, панове-громадо,
Може, з ким сварывся.
Та уклонывся та казак дивчини
Та из коныка вороного,
А вона ж ему та дала хустыну
Из-пид золота самого.
Та вже ж мени та тии хустыны
Та вже ж мени ии не носыты,
Ой, хиба за-для славы, козацькои славы
А сиделечко прыкрыты.
— 85 —
Отъезжая в войско, казак просил свою милую «не вдаватысь в тугу», не омрачать печалью свое «билое лыченько», верить ему, что он неизменно будет любить ее и, когда возвратится домой, то не замедлит прислать к ней сватов и «одружытьця» с нею.
Ой, поихав козаченько |
Мучительные дни наступали для дивчины с отъездом ее коханого казака: то она трепещет за то, чтобы казака не сразила «невирная куля»; то она страшится того, чтобы он не нашел «инчои дивчыны»; то она боится за то, чтобы ее мать, не дождавшись возвращения с похода казака, не отдала ее за другого, богатого, но немилого ее сердцу парубка. С отъездом казака невесело дивчине дома, грустно и на улице. В то время как ее подруги веселятся, поют песни, жартуют с казаками, дивчина, убитая горем, стоит в одиночестве и вспоминает о своем далеком милом, задавая себе вопрос, помнит ли и он о ней в далекой стороне, как вспоминает она о нем на Украйне.
Дивчина не ошибается в своих мечтах: ее коханый казак не только вспоминает о ней, но живет, дышит ею, думает, мечтает о ней; однако, страшная даль, разделяющая его от коханой дивчины, наводит и на него тяжкие думы:
Та не сплять мои очи
Та ни в день та ни в ночи,
Ой, як бы ж мени, мыла,
Та орловии крыла,
Орловии крыла, а соловьёви очи,
То я полынув бы аж до милой в ночи,
Сив бы, упав бы в мылои в саду,
В мылои в саду та на вынограду,
Чи не выйде мыла та на тыху пораду.
Далекие походы, трудные пути, страшные схватки со страшными врагами были причиной того, что казаки далеко не всегда возвращались в милую их сердцу Украйну, под тень кучерявых вишен и под «рясные» кусты червоной калины. Многие из них безвременно и трагично погибали в диких степях от меткой вражеской пули или от верных ударов сабель-янчарок. И если товарищи не успевали выхватить тела убитого из рук неверных, то «тело ёго казацькое биле», брошенное в открытой степи, обмываемое дождем, обвиваемое буйным ветром, лежало до тех пор, пока из глаз казака выростал высокий ковыль, а промежду ребер выползала тырса-трава, прикрывавшая собой, вместо червоной китайки, блогородные кости лыцаря-героя.
Напрасно после того дивчина ждала возвращения своего милого на Украйну: не один день весной стояла она в саду под калиною и задумчиво смо-
— 86 —
трела в далекую даль; не один раз она сажала в саду любысток да хрещатый барвинок на счастье своего возлюбленного козаченька; не одну хустку она вышила для своего коханого... Уже вернулся с похода один казак, вернулся другой и третий, а её милого «як нема, тай немає».
Та нема ж мого мыленького, ....................... Ждала дивка козаченька, |
Григорий Саввич Сковорода.
С именем Григория Саввича Сковороды соединяется имя малорусского философа, ученого, поэта и артиста, весьма популярного в свое время во всех слоях общества Малороссии, от образованного западно-европейски пана и до полуграмотного селянина. Родиной Григория Саввича Сковороды было село Чернухи, киевского наместничества, лубенского округа, где жили его родители, люди простого казацкого звания, разумеется, бедного достатка и простых понятий. «Од бидных бидный я родывся, нужду пидклав, нуждою вскрывся» — мог бы по справедливости сказать о себе Сковорода. Кто, как и в какой степени влиял на маленького Сковороду в смысле развития в нем страсти к высоким стремлениям и науке — неизвестно. Известно лишь, что уже в очень раннее время у мальчика обнаружилась страсть в одно и то же время к музыке, пению и науке, вследствие чего мальчик ходил в церковь, становился к дьячкам на клирос и подпевал им. Страсть к музыке выразилась в это время у мальчика тем, что он начал играть на сопилке (или дудке), которую впоследствии заменил флейтой. Любовь к науке сказалась в нем тем, что он, также очень рано, неизвестно у кого научился читать и писать и просиживал нередко по целым часам в каком-нибудь углу своей хаты, выучивая что-нибудь из книжки наизусть. Иногда же, покидая хату, он уходил в чащу леса и там предавался размышлениям, решая по-своему различные житейские и отвлеченные вопросы.
Особенная склонность к науке, обнаруженная мальчиком, была причиной того, что отец отдал его для научения в киевскую духовную академию. В академии мальчик обнаружил недюжинные способности и вместе с тем необыкновенно приятный голос, который скоро привел его к тому, что
— 87 —
из Киева его забрали в Петербург, в придворную капеллу императрицы Елизаветы Петровны, наполнявшуюся уже в то время главным образом голосами из Малороссии.
В певчих Сковорода состоял около двух или трех лет, после чего снова очутился в Киеве. В 1744 году Киев посетила императрица Елизавета Петровна, и в числе ее придворного штата был Сковорода. Сковорода получил увольнение с чином придворного уставщика, дававшегося самым способным певчим, и в этом звании снова поступил в духовную академию для окончания учения. Тут он учил — еврейский язык, греческий, латинский, красноречие, философию, метафизику, естественную историю, богословие. Занимаясь усердно всеми названными науками, Сковорода далек был, однако, от мысли посвящать себя в духовное звание, и потому, выйдя из академии, избрал себе другой путь. Ему хотелось, во что бы то ни стало, продолжать свое образование помимо академии. Счастливый случай помог ему в этом. Из Петербурга в Венгрию отправлен был, с различными полномочиями, генерал-майор Вишневский. Генералу Вишневскому понадобился церковник, знавший устав, пение и понимавший по-немецки и по-латыни. Вишневскому указано было на Сковороду, и вот Сковорода отправляется со своим патроном за границу.
За границей Сковорода побывал в Вене, Офене, Пресбурге и некоторых других городах Австро-Венгрии, в которых видел и слышал известных философов и ученых. Из-за границы Сковорода возвратился прямо на родину, но тут узнал, что его родители давно уже сошли в могилу.
Простившись с родными местами, Сковорода направился в г. Переяслав, куда пригласил его епископ Никодим Сребницкий для занятия места учителя поэзии. В качестве учителя поэзии Сковорода составил «Руководство о поэзии», но ввел в нем такие новшества, которые не понравились владыке и вызвали обоюдные неудовольствия: владыка требовал преподавания словесности по старине, но преподаватель, не соглашаясь с ним, ответил ему латинской пословицей: «Alia res sceptrum, alia plectrum», т. е. иное дело пастырский жезл, а иное пастушья свирель, и после того сложил с себя звание учителя поэзии и перешел, в качестве домашнего учителя, к сыну известного малороссийского помещика, Степана Тамары.
На первый раз, однако, Сковорода, не сошелся и с паном Тамарой, который отличался такой надменностью, что почти никогда не удостаивал своим разговором учителя. После решительного столкновения с Тамарой, Сковорода оставил его дом и очутился сперва в Москве, потом в Троицко-Ссргиевской лавре. Однако, любовь к родине заставила Сковороду вновь вернуться на Украйну, а советы друзей и неотступные просьбы пана Тамары вновь заставили его взять на себя роль домашнего учителя при особе молодого Тамары. С этого времени между старым Тамарой и Сковородой уста-
— 88 —
повились более или менее человеческие отношения. Очарованный красотами мягкой южнорусской природы, Сковорода почувствовал в себе поэтическое вдохновение и написал первое свое стихотворение «Ходя на земле, обращайся на небесах». Когда поэт прочитал свое стихотворение старому Тамаре, то Тамара с чувством сказал ему: «Друг мой, Бог благословил тебя даром духа и слова». Особый подъем духа, поэтическое творчество, созерцательное настроение были причиной того, что Сковороде начали во сне являться различные видения. Когда он засыпал, то ему «снились царские чертоги, наряды, музыка, плясания; там любящиеся то пели, то в зеркала смотрелись, то бегали из покоя в покой, снимали маски, садились на богатые постели. Из царских чертогов повела меня сила к простому народу. Люди шли по улице, со склянницами в руках, шумя, веселясь, шатаясь, также и любовные дела сродным себе образом происходили у них»...
Вместе с даром поэта у Сковороды в это же время обнаружились и свойства аскета: пищу он принимал только вечером, по заходе солнца, ел только овощи и молочные блюда, мяса и рыбы вовсе не употреблял, спал только 4 часа в сутки, вставал до зари, ложился в полночь и при всем том «был всегда весел, бодр, подвижен, воздержен, благодушенствующ, словоохотен, из всего выводящий нравоучение и почтителен».
Покончив с воспитанием молодого Тамары, Сковорода на некоторое время оставил Украйну и уехал в Курскую губернию. В одном из живописных сел Курской губернии, Белгородского уезда, Старице, расположенном на р. Северном-Донце и окруженном со всех сторон вековечными, девственными, дремучими лесами, Сковорода засел на некоторое время, предался глубоким размышлениям, стал изучать собственную душу и тут написал несколько сочинений философского содержания.
Из села Старицы Сковорода переехал в город Харьков и там между прочим познакомился с молодым помещиком Ковалинским и скоро сделался его наставником и другом до самой смерти. «Молодой человек, воспитываемый до той поры полуучеными, школьными риторами, а частью монахами, с жадностью стал вслушиваться в слова нового учителя. Одни говорили ему, что счастье состоит в довольстве, нарядах и праздном веселии. Сковорода говорит, что счастье — ограничение желаний, обуздание воли и трудолюбивое исправление долга. Вдобавок к этому, словам Сковороды отвечала и жизнь его и его дела. Ученик проходил с ним любимых древних авторов: Плутарха, Филона, Цицерона, Горация, Лукиана, Климента, Оригена, Дионисия Ареопагита, Нила и Максима Исповедника. Новые писатели шли с ними рядом».
Своеобразная жизнь, разнообразность дарований, неподкупная честность, особый аскетизм были причиной того, что Сковорода скоро сделался популярнейшим человеком в городе Харькове как
— 89 —
среди людей высокого положения, так и среди простой массы. Пользуясь самым благосклонным вниманием местного губернатора, Сковорода мог бы упрочить себе надежное положение в чиновнической службе, но он далек был от этого: теперь он с особенной страстью предался пению и музыке, при чем играл попеременно на скрипке, флейттраверсе, бандуре, гуслях и сопилке. В игре на сопилке он достиг не только артистичности, а даже виртуозности: удаляясь по вечерам в рощи, он внимательно вслушивался там в пение птиц и потом артистически передавал его на таком, слишком несложном, музыкальном инструменте, как сопилка. «Сопилка была неразлучной спутницей его; переходя из города в город, из села в село, по дороге он всегда или пел, или, вынув из-за пояса любимицу свою, наигрывал на ней свои печальные фантазии и симфонии».
В 1766 году Сковорода, по представлению местного губернатора, назначен был преподавателем «правил благонравия» в харьковское училище. В руководство ученикам он написал сочинение «Начальная дверь к христианскому добронравию для молодого шляхетства Харьковской губернии». Это сочинение сделало большое впечатление. Но в то время как одни восторгались этим сочинением, другие приходили от него в негодование. Негодование последних еще более возросло после первой лекции преподавателя. «Весь мир спит! говорил лектор. Да еще не так спит, как сказано: аще упадет не розбиется; спит глубоко, протянувшись, будто ушиблен! А наставники не только не пробуживают, но еще поглаживают, глоголюще: спи, не бойся, место хорошее... Чего опасаться?..» И написанное сочинение и произнесенная лекция вызвали в среди учителей и охранителей школьных порядков целый переполох, следствием чего было отстранение Сковороды от должности учителя и добровольное удаление его в глухое и лесное имение панов Земборских, близ Харькова.
Нисколько не сокрушаясь потерей места, Сковорода, сидя в пасеке имения Земборских, написал два философских сочинения «Наркиз, познай самого себя» и «Книгу Асхань о познании себя».
Оставив имение Земборских и посетив несколько сел и городов (между прочим город Киев), Сковорода в конце концов снова явился в слободскую Украйну, т. е. теперешнюю Харьковскую губернию. «В это время Сковороде было уже 53 года, говорит один из его биографов; а он по-прежнему был такой же беспечный, старый ребенок, такой же чудак и охотник до уединения, такой же мыслитель и непоседа. С этого времени жизнь его уже принимает вид постоянных переходов, странствований пешком за сотни верст и кратких отдыхов у немногих, которых он любил и которые гордились его посещениями... В крайней бедности переходил Сковорода по Украйне, из одного дома в другой, учил детей примером непорочной жизни и зрелым наставлением. Одежду
— 90 —
его составляла серая свита; пищу — самое грубое кушанье. К женскому полу он не имел склонности; всякую неприятность сносил с величайшим равнодушием. Проживши несколько времени в одном доме, где всегда ночевал летом в саду, под кустарником, а зимой в конюшне, брал свою еврейскую библию, в карман флейту, и пускался далее, пока попадал на другой предмет. Никто во всякое время года не видал его иначе, как пешком; также малейший вид награждения огорчал его душу».
Скитаясь повсюду с посохом в руке и с сумой за плечами, проповедуя везде — и в поле, и в деревнях, и в пасеках, и в помещичьих домах, Сковорода окончил свои дни октября 29 дня, 1794 года, в селе Ивановке Харьковской губернии, Богодуховского уезда, имении друга своего Ковалинского.
О последних минутах жизни Сковороды ученый И. И. Срезневский говорит следующее: «В деревне у помещика Ковалинского небольшая «кимнатка», окнами в сад, отдельная, уютная, была последним его жилищем. Впрочем, он бывал в ней очень редко; обыкновенно или беседовал с хозяином, также стариком, добрым, блогочестивым, или ходил по саду и по полям. Сковорода до смерти не переставал любить жизнь уединенную и бродячую. Был прекрасный день. К помещику собралось много соседей погулять и повеселиться. Послушать Сковороду также было в предмете. Его все любили слушать. За обедом Сковорода был необыкновенно весел и разговорчив, даже шутил, рассказывал про свое былое, про свои странствия, испытания. Из-за обеда встали, будучи все обворожены его красноречием. Сковорода скрылся. Он пошел в сад. Долго ходил он по излучистым тропинкам, рвал плоды и раздавал их работавшим мальчикам. Так прошел день. Под вечер хозяин сам пошел искать Сковороду и нашел его под развесистой липой. Солнце уже заходило; последние лучи его пробивались сквозь чащу листьев. Сковорода с заступом в руке рыл яму — узкую, длинную могилу. «Что это, друг Григорий, чем это ты занят?» сказал хозяин, подошедши к старцу. «Пора, друг, кончить странствие!» ответил Сковорода: и так все волосы слетели с бедной головы от истязаний! «Пора успокоиться!» — «И, брат, пустое! Полно шутить! Пойдем!» — «Иду! но я буду просить тебя прежде, мой блогодетель, пусть здесь будет моя последняя могила»... И пошли в дом. Сковорода не надолго в нем остался. Он пошел в «кимнатку», переменил белье, помолился Богу и, подложивши под голову свитки (т. е. рукописи) своих сочинений и серую свитку (т.е. верхнюю одежду), лег, сложивши на-крест руки. Долго его ждали к ужину. Сковорода не являлся. На другой день утром к чаю тоже, к обеду тоже. Это изумило хозяина. Он ришился войти в его комнату, чтоб
— 91 —
разбудить его; но Сковорода лежал уже холодный, окостенелый»...
Еще раньше кончины Сковорода завещал предать его погребению на возвышенном мести, близ рощи и гумна, и сделать надпись на кресте: «Мир ловил меня, но не поймал».
Чистосердечный, бескорыстный, добрый, честнейший, независимый, откровенный, поэт и артист в душе и на деле, мыслитель, моралист, Григорий Саввич Сковорода жил более для других, нежели для себя; он говорил людям правду в глаза и умер, нисколько не жалея о страннической жизни своей. Простой украинский народ высоко ценил Сковороду: народу он казался не заурядным человеком, а праведником, «замовлявшим» и своим словом, и своими песнями, и своей дивной игрой на «сопильци» душевные и сердечные раны недужих, сирых, обиженных и убогих. Еще и теперь простой народ, в особенности слепцы бандуристы, хорошо знают Сковороду по тем псалмам и писням, которые он сочинил и которые распевают теперь на ярмарках, на базарах, на улицах городов, сел и деревень. Из всех таких песеен наиболее популярная песня о «нравах и правах»:
Всякому городу нрав и права,
Всяка имеет свой ум голова.
Всякому сердцу своя есть любовь,
Всякому горлу свой есть вкус каков.
А мне одна только в свети дума,
А мне одно только не йдет с ума.
Петр для чинов углы панские трет,
Федька купец при аршине все лжет.
Тот строит дом свой на новый манер,
Тот все в процентах: пожалуй поверь!
А мне одна только в свете дума,
А мне одно только не йдет с ума.
Строит на свой тон юриста права,
С диспут студенту трещит голова,
Тех беспокоит Венерин амур,
Всякому голову мучит свой дур.
А мне одна только в свете дума,
Как бы умерти мне не без ума.
Но Сковорода был не только певец, не только артист и не только поэт, он был для Украйны своего времени и Пифагор, и Ориген, и Лейбниц, а более всего Сократ. «Где в мире сем рай? Рай на небе, рай — небо, рай — Бог... Грешник! А Бог же где? Или и ему ты хочешь дать удел, как королю, как калифу, или как великому Монтецуме? Бог всюду, и всюду где Бог, есть рай и, где несть Бога, несть рая. Так есть рай и, где несть Бога, несть рая. Так есть рай и на земле, ибо и Бог есть на земле. А где он на земле? Где благо. А где благо? Весь мир, вся вселенная есть единое, великое благо, ибо всеблагим Творцом сотворено. И всюду найдешь его. Не ищи его за Индом, не ищи у верховий Нила, не будь ни вельможей, ни ростовщиком, ни Алкидом, ни Пигмеем. Будь только че-
— 92 —
ловеком — слышишь? Человеком и обретешь благо и узришь рай. Будь человеком! Люби Бога, люби тою же любовью ближнего, всех ближних, всех живых, столько же как и умерших и нерожденных. Все они братья твои, род твой, радость твоя, надежда твоя, молитва твоя, венец твой, все, все и всех люби и Бога, и будет тебе рай».
Роль и деятельность Сковороды сравнивают с ролью и деятельностью Сократа: и Сократ и Сковорода учили, что главным условием для познания и усовершенствования человека должно быть самопознание; и Сократ и Сковорода не ограничивались ни местом, ни временем, ни возрастом, и везде, всегда и всякого встречного учили мудрости; Сократ источником для объяснения природы человека брал здравый смысл; Сковорода — откровение небесного разума. Но тут же и различие учения Сократа от учения Сковороды: «Сократ учил от разума человека, а Сковорода — от небесного разума, т. е. священного писания».
Так как Сковорода главным образом выступал в качестве «сознательного проповедника нравственности», то он по справедливости может быть назван философом-моралистом. «Он создал себе высокий нравственный идеал и проповедывал его другим, ведя борьбу против язвы тогдашнего общества, материализма. Он понимал важность и значение западно-европейской цивилизации, но вооружался против утилитарного направления умов, заглушившего все высшие запросы духа. Ответы на эти высшие запросы он нашел в библии и древней классической философии... Знакомство с древней философией и классическим миром помогло ему создать общечеловеческий нравственный идеал, при чем взоры его обращены были прежде всего и более всего на Сократа... Подобно Сократу, Сковорода положил в основание своей философии изречение: «Познай самого себя» — и на эту тему написал целый ряд диалогов и бесед. У Платона и Аристотеля он нашел глубокую умозрительную философию; у стоиков — начертание общечеловеческого нравственного идеала и стремление осуществить его в жизни. Особенно привлекал его римский стоицизм... Но завершение высокого нравственного идеала он видит в христианстве».
Проповедническая роль Сковороды не прошла даром для современников. Сковорода оставил глубокий след в истории просвещения южной России, преимущественно той ее части, которая носила наименование Слободской Украйны. Вмещая в себе целую академию наук и обходя хутора, села и города, посещая дома помещиков, зажиточных мещан, духовных высокопоставленных лиц, Сковорода будил в них дух пытливости, своей проповедью внедрял в общество гуманные идеи. Благодаря подготовленной почве собран был впоследствии в Слободской Украйне большой, в 618,000 рублей, капитал на основание в городе Харькове университета; а также благодаря проповеди Сковороды, во многих местах Украйны смягчены были
— 93 —
отношения помещиков к крепостным; кроме того, влияние Сковороды благодетельно сказалось и тем, что вызвало некоторых отдельных лиц к литературным трудам: так, один из учеников украинского Сократа, М. И. Ковалинский, написал, хотя и краткое, но полное глубокого интереса «житие» Сковороды, вошедшее в большую книгу, напечатанную в 1894 году, в Харькове, под названием «Сочинения Григория Саввича Сковороды».
Путешествие на богомолье
знатной особы в XVIII в.
В бесконечном пространстве времени ничто не значит время двухсот или полутораста лет; но в жизни какого-нибудь исторического народа это целая эпоха, в течение которой такой народ или приобретает силу и делается грозным для других, или же слабеет и делается добычей других. Велика, могуча и страшна в настоящее время для соседей Русь. Но, однако, не больше, как двести или даже полтораста лет тому назад она далеко не была так страшна для своих соседей: соседи России — турки, татары, поляки, шведы, очень часто врывались в пределы ее, жгли села, грабили имущества и захватывали множество русских людей в плен. Но в то время как центральная Россия все-же и так или иначе пользовалась относительным спокойствием, южная Русь испытывала беспрестанные бедствия от ближайших ее врагов, главным образом татар и в особенности ногайцев. Не проходило года, чтобы татары не врывались в пределы Украйны и не уводили из нее в далекую неволю множества христиан. Были годы, отмечаемые южнорусскими летописцами, когда татары угоняли в Крым не только тысячи, а целые десятки и даже иногда сотни тысяч несчастных христиан, мужчин, женщин и детей. Поистине то были страшные времена для Украйны. Но при всем том и в те времена украинцы жили собственной жизнью, т. е. занимались хозяйством в своих хуторах, бывали друг у друга, выезжали на торги или на ярмарки, предпринимали далекие путешествия, главным образом на богомолье, в славные своими святынями города.
Вот перед нами картина сборов знатной особы на «прощу», т. е. на богомолье. Знатная украинская госпожа — «прочанка», живущая где-нибудь в отдаленном уголке Волыни или Подолии, возымела мысль отправиться в Киев, к святым местам. В этом случае «прачанка» руководится или установившимся обычаем, в случае потери своего мужа, везти его тело в Киев и непременно похоронить в Киево-печерской лавре, или же чисто личным побуждением съездить и поклониться святым угодникам киевским.
— 94 —
Но прежде чем выехать из дому, «прочанка» долго к тому приготовляется и для того поднимает весь дом на ноги: из «комор» достаются целые «сувои» белого льняного холста; из «пивниц» выкачиваются боченки старого меда и кадки самого чистого воска; из «спижарни» выносятся целые лантухи, т. е. большие мешки, сушеных карасей; из «горища» или чердака стаскиваются толстые свертки тонкого, домашнего приготовления, сукна. Тут же из «скрынь», окованных толстыми полосами железа, достаются битые талеры и тяжеловесные червонцы, которые, ради сохранности от подорожных разбойников, забиваются под железные шины в ободья колес, или же заделываются в одну из драбин возка. Сверх всего этого берется целая гора пуховых подушек; несколько одомашковых червонного цвета одеял или «колдер»; несколько домотканных килимов или ковриков и т. п.
Близкие соседи «прочанки», услыхав о ее сборах на богомолье, спешат к ней со своим «витанням» и с различными приношениями, кто с талером, кто со злотым, кто с червонцем, на покупку в святой обители свечки или же на «наем» молебна за упокой души умершего близкого. По окончании всех сборов и приема приношений «прочанка» отправляет в ближайшие окрестные места несколько человек «машталирив» с целью дознания, не собирается ли кто из близких соседей на «прощу» в далекий Киев. И если вести получатся благоприятные, то тогда «прочанка» или сама едет к соседним «прочанам», или же собирает их у себя, чтобы двигаться в путь не единолично, а целой валкой, ради безопасности от «злодиив». Ради же безопасности «прочанка» берет с собой, кроме «челядок» или «служебниц», целую толпу мужской «челяди» и казаков, с ног до головы вооруженных и холодным и огнестрельным оружием, т. е. ружьями, пистолетами, саблями, копьями и келепами.
При первобытных путях сообщения «доброго старого времени» прочанке приходилось испытывать много и очень больших затруднений, следствием чего было то, что «прочанская» валка слишком медленно двигалась во время своего путешествия. Медленность движения зависела от тех случайностей, которые всегда встречали путешественники, в особенности путешественники прошедших столетий. Часто прочане сбивались с пути и, не видя выхода, должны были искать проводников, чтобы, с помощью их, выбраться на открытую дорогу. Часто прочане встречали на пути или глубокий овраг, вымытый недавним ливнем, или поваленное бурей поперек дороги огромное дерево. И в том и в другом случае нужно было делать больше объезды, влекшие за собой и потерю времени, и потерю сил. Кроме того, часто на пути прочанам встречались полноводные речки, и чтобы переправиться через них, нужно было собственными средствами сооружать паром; кроме речек
— 95 —
встречались и топкие болота, ради избежания которых нужно было делать большие объезды и терять много времени.
Двигаться можно было только днем; ночью же обязательно нужно было останавливаться на стоянку. Спать приходилось или у подножья кургана, или у опушки леса, в том и другом случае под открытым небом. Для безопасности от хищных зверей, а также и от злых людей, нужно было в течение всей ночи жечь костры и расставлять стражу из вооруженных людей. А опасаться действительно было чего: очень часто в глубине пущи, у которой располагалась прочанская валка, слышались дикие завывания голодных волков, а у опушки леса раздавался треск сухого валежника под ногами дикого кабана или шатуна медведя.
Но и при таких мерах предосторожности бывали нередко случаи, когда прочанская валка подвергалась нападению если не со стороны туземных «злодиив», скрывавшихся в дремучих лесах, глубоких балках и тайных пещерах, то со стороны татар, заглядывавших, по выражению летописца, постоянно в нашу Украйну, как заглядывают собаки в кухню. В случае внезапного набега татар тогда и госпожа прочанской валки, и все ее слуги, и все ее добро доставались в руки хищников и немедленно отправлялись из Украйны в далекую неволю, сперва к устью Днепра, оттуда обычно в город Кафу (теперь Феодосия); из Кафы же, после публичной распродажи, кто попадал в Царьград, кто в города и селения Малой Азии, а кто в далекую Сирию и знойную Африку.
Но, конечно, не всегда благочестивые предприятия знатных малороссийских госпож оканчивались так трагически: испытав страшные затруднения, зависевшие от неудобств пути и от безлюдности края, избежав опасностей со стороны хищных зверей и злонамеренных людей, прочанки в конце концов достигали пределов священного города Киева и тут, в виду древних церквей и благочестивых обителей, возносили к Господу Богу первые, горячие и слезные, молитвы. Большую часть привезенного добра и денег они отдавали честным богомольцам святых обителей, оставляя для себя только самое необходимое, с чем можно было вернуться назад, «до ридной осели». Возвращение прочан назад, от святых мест, сопряжено было если не с большими, то и никак не с меньшими опасностями, как и поездка к ним.
Группа кобзарей и лирников на
малороссийской ярмарке.
Запорожские и малороссийские казаки в военное время были воины, в мирное время — певцы и музыканты. По отзывам современников, запорожцы
— 96 —
очень любили и попеть, и поиграть, и потанцевать национального танца, казачка. Играли запорожцы на всевозможных музыкальных инструментах — на кобзах, лирах, скрипках, ваганах, басах, цымбалах, козах, сопилках и других инструментах: «одним словом, на чем попало, на том и играли»...
Из всех музыкальных инструментов наиболее любимым и оттого наиболее распространенным инструментом была у казаков кобза. Кобза (по тюркски «кабыз, кобыз, кобоз») несомненно занесена к казакам с Востока, так как она и до сих пор в большом распространении у туземцев Средней Азии. У киргизов кабызом называется музыкальный инструмента, несколько схожий со скрипкой; он не имеет верхней деки и состоит из выдолбленного полушара с выпуском внизу и ручкой вверху; к ручке его прибиваются железные побрякушки, которые приводятся в движение во время самой игры; к такому кабызу полагается две из конских волос струны и из таких же волос самый незатейливый смычок; играют на таком кабызе, поставив его между двух колен и водя по струнам смычком. Подобный кабыз можно видеть в Фергане, Бухаре и Хиве. Перейдя из Азии в Запорожье, кобза в новом отечестве значительно изменилась. Запорожская кобза — это довольно сложный музыкальный инструмент, строго отличающийся как от «панского» торбана, так и от «старчачей» лиры. Она состоит из верхняка, т. е. деки, круглого голосника или резонатора, овального широкого низа, короткой ручки (грифа), оканчивающейся шейкой с загибом в левую сторону; имеет 12 струн, из коих одна половина (числом 6) собственно струны, а другая (также 6) — приструнки; часть струн кишкови (кишечные), часть сухозлотыци (обмотанные канителью).
Что касается лиры (или «рели», как ее назы-вают слепцы-малороссы), то она представляет из себя деревянный, меньше аршина длины, закрытый ящик, со струнами, надетыми на валик, помещенными внутри ящика и приводимыми в движение посредством железной ручки, торчащей у переднего конца ящика, а также посредством клапанов, помещенных сбоку ящика. В настоящее время во всей Малороссии кобза составляет великую редкость и ее везде заменяет лира.
Кобза, по понятно казаков, выдумана самим Богом и его святыми, отчего она и была у них в такой чести. Для одинокого запорожца, часто скитавшегося по безлюдным степям, не имевшего возможности в течение многих дней ни «до кого промовить слова», кобза была истинной подругой, дружиной верной, которой он поверял свои думы, на которой он разгонял свою печаль — «тугу».
«Струны мои золотии,
Грайте ж мени зтыха,
Нехай казак нетяжище
Позабуде лыхо».
— 97 —
Насколько дорога была кобза для казака, видно из той казацкой думы, где говорится, как казак, умирая одиноким в дикой степи от «безвидья и бесхлебья», в самые последние минуты своей жизни обращается к кобзе и называет ее «дружиною вирною», «бандурою малёваною» и в горе спрашивает ее:
«А де-ж мени тебе диты? |
Будучи в душе и на деле певцами и музыкантами, казаки почти все умели играть на кобзах. Но собственно профессиональными музыкантами у них были слепцы-кобзари, потерявшие зрение или при рождении, или в зрелом возрасте вследствие несчастных случаев, или в турецкой неволи, откуда пытались бежать на Украйну, но попадались в руки преследователей и чрез то лишались зрения. Казацкие кобзари — это тоже что французские труверы, немецкие мейстерзингеры, сербские слепчаки-пьеваки; они всегда были желанными гостями для казака, потому что кобзарь «по всёму свиту вештаетця и долю спиває». Кроме того, кобзарь у запорожцев был хранителем заветных казацких преданий и всех войсковых «звычаев»: он знал, как творились суды у казаков по старине; как делились земли; как выбиралась старшина, как и когда снаряжались морские или сухопутные против неприятелей походы. Во всех таких и подобных им делах кобзари иногда имели решающее значение, действуя то прямо, когда к ним обращалось товариство за решением того или другого вопроса, то косвенно, когда они сами старались влиять на самых сильных и самых популярных людей среди войскового товариства. В таких случаях кобзари делали иногда то, что своей игрой и пением казацких героических песен заставляли подниматься казаков из Сечи и идти на Черное море против неверныx бусурман, или же двигаться походом за юго-западные границы казацких вольностей, против ненавистных ляхов. Возбуждая к походам казаков, кобзари, не смотря на то, что были лишены зрения, нередко и сами отправлялись в поход. В походах, так же как и в самой Сечи, они были весьма полезными членами казацкого товариства: кроме того, что своей игрой они развеселяли казаков и вместо уныния вызывали в них дух бодрости, они так же нередко исполняли роль военных врачей, так как, кроме неподражаемого искусства владеть струнами кобзы, они знали силу и тайны целебных трав, которыми лечили заболевших в пути или раненых во время схваток казаков: они знали и то, как изгонять из тела больного «пропасницу», т. е. лихорадку, и какое зелье когда прикладывать к огнестрельной ране, и какие шептать слова для того, чтобы остановить течение крови из раны. Независимо от всего этого,
— 98 —
те же кобзари, возвращаясь вместе с казаками из походов в Сечь, брались за кобзы, звонко ударяли по их струнам и тут же «рокотали славу» или «выславляли» самых смелых и самых мужественных казацких героев только что оконченного похода.
Та ой, на море на сынёму, |
Такова была роль и таково значение исторических кобзарей. Роль теперешних кобзарей и лирников совсем другая: «вештаясь» по ярмаркам, они выпрашивают себе подаяние и тем содержат себя и свои семейства. Весьма немногие из них сумеют сыграть и спеть казацкую песню или думу, — такие кобзари теперь величайшая редкость; современные кобзари и лирники если и играют или поют что-либо, то про страшный суд, про святого Николая, про злую фортуну обедневшего богача; иногда «выведут сальму Сковородына» «Всякому городу свой нрав и права», а большей частью — потешают людей «чичиточкою» пли «попаденькою», не то ушкварят «метелыцю» или «трындыка» Так, все проходит и изменяется на земле, а вместе со всем изменяются и вкусы людей.
Було колысь, — мынулося,
Мынулось, пропало;
Булы колысь и кобзари,
Тепёр их не стало...
— 99 —
Объяснение таблиц.
I. Гетман Петр Конашевич Сагайдачный, XVI века, один из популярнейших гетманов запорожского войска.
Виньетка: Одна из побед над турками под Хотином.
II. Зиновий Богдан Хмельницкий, знаменитый гетман Украйны, освободивший ее от владычества Польши и присоединивший Малороссию к московскому государству (по гравюре Hondius. Haga. Batavus. 1651 г.).
Виньетка: Казачий отряд в походе.
III. Воевода Адам Григорьевич Кисель, проводивший примирительную политику между казаками и Речью-Посполитой (по современному портрету).
Виньетка: Церковь-замок в Сутковицах, Волынск. губ. Крестный ход, братчики.
IV. Полковник реестровых малороссийских полков (по изображению на знаменах).
Виньетка: Атака на казачий обоз польских панцырных гусар.
V. Хорунжий (по современному портрету).
Виньетка: Рушницы, копья, келепа, сабли, пистолеты, ятаганы, пороховницы. (Из собраний Г. П. Алексеева в С.-Петербурге и А. Н. Поля в г. Екатеринославе).
VI. Уманский сотник Иван Гонта (по современному портрету).
Виньетка: Эпизод из взятия гайдамаками Умани, под предводительством Железняка и Гонты.
VII. Писарь войсковой (по Калинскому).
Виньетка: Принадлежности писаря: чернильница, печать, фолианты, универсал с автографом «Богдана Хмельницкого, кресты. (Собрание Г. П. Алексеева).
VIII. Пушкарь времени гетмана Ивана Мазепы; при нем мортира, литая по приказанию Мазепы, находящаяся теперь в Артиллерийском музе в С.-Петербурге.
Виньетка: Казачьи окопы и ретраншементы.
— 100 —
IX. Вартовой казак (часовой).
Виньетка: Внутренность казачьего обоза: возы, знамя, литавры (в Артиллер. музее и в собрании А. Н. Поля).
X. Тип запорожца.
Виньетка: Бунчуки, копья, лук, сагайдак и бердыш, приписываемый времени Богдана Хмельницкого. (Из собрания клейнодов в Преображенском соборе в СПБ., А. Н. Поля в Екатеринославе и Краковского музея).
XI. Тип запорожца.
Виньетка: Сцена из жизни в запорожской Сечи: суд над преступником.
XII. Тип запорожца.
Виньетка: Место бывшей Чортомлыцкой Сечи, на речке Чортомлыке, впадающей в Днепр, и некоторые вещи, найденные при раскопках: кресало, пороховница, набойка и проч. (Собрание Д. И. Эварницкого).
XIII. Задунайский запорожец (по Teodor Valerio). Из альбома, принадлежавш. импер. Наполеону III, в Париже).
Виньетка: Дунавецкая запорожская Сечь на устьях Дуная (по наброску с натуры Р. Лупулеску).
XIV. Сечевой дид, абшитованный (отставной).
Виньетка: Седла, уздечки, пороховница, натруски. (Из собраний А. Н. Поля и Г. П. Алексеева).
XV. Мещанин (по Ригельману).
Виньетка: Ярмарка в Малороссии.
XVI. Посполитый (крестьянин), по Ригельману.
Виньетка: Зимовник казачий; пахарь.
XVII. Казачка (по Калинскому).
Виньетка: Сцена у колодца: провод казака в войско.
XVIII. Именитая госпожа (полковница), по современному портрету.
Виньетка: Путешествие на богомолье знатной особы в XVIII в.
XIX. Сковорода, Григорий Саввич, украинский философ-мистик; род. в 1722 г. и † 1794 г. (По современному портрету).
Виньетка: Малороссийский пейзаж.
XX. Кобзарь-слепец с мальчиком-поводатарем.
Виньетка: Группа кобзарей и лирников, поющих на ярмарке. Кобза, торбан и бубен.
XXI. Убитый конь.
I. Гетман Петр Конашевич Сагайдачный,
XVI века, один из популярнейших гетманов запорожского войска.
Виньетка: Одна из побед над турками под Хотином.
II. Зиновий Богдан Хмельницкий,
знаменитый гетман Украйны, освободивший ее от владычества
Польши и присоединивший Малороссию к московскому государству
(по гравюре Hondius. Haga. Batavus. 1651 г.).
Виньетка: Казачий отряд в походе.
III. Воевода Адам Григорьевич Кисель,
проводивший примирительную политику между казаками и
Речью-Посполитой (по современному портрету).
Виньетка: Церковь-замок в Сутковицах, Волынск. губ.
Крестный ход, братчики.
IV. Полковник реестровых малороссийских полков
(по изображению на знаменах).
Виньетка: Атака на казачий обоз польских панцырных гусар.
V. Хорунжий (по современному портрету).
Виньетка: Рушницы, копья, келепа, сабли, пистолеты, ятаганы,
пороховницы. (Из собраний Г. П. Алексеева в С.-Петербурге
и А. Н. Поля в г. Екатеринославе).
VI. Уманский сотник Иван Гонта
(по современному портрету).
Виньетка: Эпизод из взятия гайдамаками Умани,
под предводительством Железняка и Гонты.
VII. Писарь войсковой (по Калинскому).
Виньетка: Принадлежности писаря: чернильница, печать,
фолианты, универсал с автографом «Богдана Хмельницкого,
кресты. (Собрание Г. П. Алексеева).
VIII. Пушкарь времени гетмана Ивана Мазепы;
при нем мортира, литая по приказанию Мазепы, находящаяся
теперь в Артиллерийском музе в С.-Петербурге.
Виньетка: Казачьи окопы и ретраншементы.
IX. Вартовой казак (часовой).
Виньетка: Внутренность казачьего обоза: возы, знамя,
литавры (в Артиллер. музее и в собрании А. Н. Поля).
X. Тип запорожца.
Виньетка: Бунчуки, копья, лук, сагайдак и бердыш,
приписываемый времени Богдана Хмельницкого.
(Из собрания клейнодов в Преображенском соборе в СПБ.,
А. Н. Поля в Екатеринославе и Краковского музея).
XI. Тип запорожца.
Виньетка: Сцена из жизни в запорожской Сечи:
суд над преступником.
XII. Тип запорожца.
Виньетка: Место бывшей Чортомлыцкой Сечи, на речке
Чортомлыке, впадающей в Днепр, и некоторые вещи,
найденные при раскопках: кресало, пороховница, набойка
и проч. (Собрание Д. И. Эварницкого).
XIII. Задунайский запорожец (по Teodor Valerio).
Из альбома, принадлежавш. импер. Наполеону III, в Париже).
Виньетка: Дунавецкая запорожская Сечь на устьях Дуная
(по наброску с натуры Р. Лупулеску).
XIV. Сечевой дид, абшитованный (отставной).
Виньетка: Седла, уздечки, пороховница, натруски.
(Из собраний А. Н. Поля и Г. П. Алексеева).
XV. Мещанин (по Ригельману).
Виньетка: Ярмарка в Малороссии.
XVI. Посполитый (крестьянин), по Ригельману.
Виньетка: Зимовник казачий; пахарь.
XVII. Казачка (по Калинскому).
Виньетка: Сцена у колодца: провод казака в войско.
XVIII. Именитая госпожа (полковница),
по современному портрету.
Виньетка: Путешествие на богомолье знатной особы в XVIII в.
XIX.
Сковорода, Григорий Саввич,
украинский философ-мистик; род. в 1722 г. и † 1794 г.
(По современному портрету).
Виньетка: Малороссийский пейзаж.
XX. Кобзарь-слепец с мальчиком-поводатарем.
Виньетка: Группа кобзарей и лирников, поющих на ярмарке.
Кобза, торбан и бубен.
Ссылки на эту страницу
1 | К открытию памятника И. П. Котляревскому
[До відкриття пам'ятника І. П. Котляревському] // Газета "Южный край", Харьков: № 7835 - 30.08(12.09).1903, стр. 2-3; № 7836 - 31.08(13.09).1903, стр. 2, 5; № 7837 - 01(14).09.1903, стр. 1-3; № 7838 - 02(15).09.1903, стр. 2; № 7844 - 08(21).09.1903, стр. 3. |