Воспоминания старого учителя И. К. Зайцева (1805—1887)
- Подробности
- Просмотров: 29475
Иван Кондратьевич Зайцев. Воспоминания старого учителя И. К. Зайцева (1805—1887).
"Русская старина", апрель, май, июнь 1887 г., том. 54. Стр. 663-691
См. Онлайн библиотека "Царское село".
В электронной версии номера страниц указаны в начале страницы. Если в конце страницы есть перенос слова, то окончание слова переносится на эту страницу.
Именной указатель:
Александров — 682 Алексеев — 669 Алексеевцев — 666 |
Асенкова — 674 |
Басин — 674 Бобров — 676 Бодянский П. И. — 687, 688, 691 |
Бруни — 673 Брюллов К. П. — 673 Брянский — 674 Булгарин — 674 |
Варнек — 674 Вернет — 673 Варрандт — 671 Воейков — 674 |
Воробьев — 674 Воротников — 674 Врангель Е. П. — 683, 684, 691 |
Греч — 674 Григорович В. И. — 672 |
|
Дюра — 674 |
|
Егоров — 674 |
|
Жуков — 678 |
|
Иванов — 674 |
|
Каратыгины — 674 Каширин — 673 Коллерт М. Н. — 686, 687 Кольцов — 674 Котельников Г. В. — 684, 685, 691 |
Крылов — 674 Кувшинников — 678 Кузьмин-Короваев Г. П. — 690, 691 Кукольник — 674 |
Леман — 677 Лажечников — 675 |
Лихонин О. С. — 691 |
Мочалов — 674 Мясников Г. — 669 |
|
Ницкевич Ф. Г. — 682, 683, 691 |
|
|
|
Покатилов — 680 |
Пушкин А. С. — 674, 676 Пущин — 681 |
Риттер А. П. — 687, 688 Ростовцев Я. И. — 680, 686, 687 |
Рыбин — 678 |
Скалон В. А. — 683, 691 |
Сольский — 681 Струмилло А. М. — 682, 683, 691 |
Тихоцкий С. Г. — 689, 690, 691 |
Ткаченко — 676 Толченов — 674 |
Шевченко Т. Г. — 676 |
|
|
— 663 —
ВОСПОМИНАНИЯ СТАРОГО УЧИТЕЛЯ И. К. ЗАЙЦЕВА
1805—1887.
І.
В Пензенской губернии, Керенского уезда, в селе Архангельском, жили были три брата помещики, по фамилии Ранцевы; все трое молодые, неженатые. После смерти матери, они поделили имения на три части, и во владении у них оказалось слишком 2,000 душ. Одному досталось село Архангельское, другому Сосновка, а третьему имение в Костромской губернии, Кинешемского уезда, сельцо Высоково; в каждом имении числилось до 700 душ. У молодых господ дворовая прислуга была довольно многочисленная, состоявшая из разных мастеровых, музыкантов, певчих, живописцев, псарей и т. д.
Я родился в 1805 году, и когда помещики Ранцевы делили наследство — мне было 13 лет. Я хорошо помню, жили мы в селе Архангельском, близ церкви, в одном из флигелей, построенных для старух келейниц. Семья наша была большая: отец, мать и пятеро детей. Отец мой был хороший живописец; он, по фантазиям своих господ, выполнял их приказания: красил полы, комнаты, расписывал потолки, писал портреты, целые иконостасы и даже такие картины, которые не дозволяется смотреть открыто; эти картины были слишком гадки и неприличны. Отец скрывал их в одном чулане, под замком; но для нас, детей, то-то и интересно, что запрещается, и я ухитрялся поглазеть на них и до сих пор еще помню всех этих Бахусов, вакханок и силенов.
Грамоте я начал учиться 8 лет у оригинального старика — учителя пения, который с перепоя тянул преуморительно: ут, ре, ми, фа, соль, — точно хриплый баран, учеников тузил дланью по головам, а иногда и пучки розог пускал в ход. Я учился читать, вероятно, недурно, потому что ни разу не был наказан. Ну, в
— 664 —
действительно, как, бывало, начну наизусть: "Аз — Ангел, Ангельский, Архангел, Архангельский, Буки — Бог, Божество, Богородица, блажен, благословен" и т. д., потом число церковное и цифирное, и как дойду до "Буди благочестив, уповай на Бога и любя его всем сердцем", так учитель и по головке погладит. В три года я вызубрил Часовник и Псалтырь почти что наизусть, а потом стал читать Четьи-Минеи и Пролог. Бывало, какое торжество, когда слушателей соберется толпа! Я им и Варвара разбойника, и Алексея Божьего человека, и Варвару мученицу, и Савву освященного... А они-то и рты разинут, и ахают, и хвалят. Тоже, бывало, на клиросе, как запоем втроем, с отцом и братом, так, при выходе из церкви, все и облепят нас, хвалят и благодарят. Ну, а потом меня отдали к попу учиться писать. Отец Павел был человек молодой, впрочем, у него был уже сын в семинарии. Славный юноша! Мы с ним познакомились до того, что он меня стал учить по-латыни и имел ко мне доверие; это видно из того, что однажды секретно, под полой сюртука, вынес он казацкую нагайку и просил меня ее спрятать подальше, потому что о. Павел этой нагайкой слишком больно поучал свою попадью, Анну Петровну. Нагайку я унес и спрятал в чулане, где стояли бахусы и вакханки. Из моего раннего детства помню еще один случай: вышел я раз вечером на барский двор, где увидал много собравшегося народу, и все смотрят на небо. Что такое? спрашиваю. "А вон, говорят, звезда с хвостом, комета; это, говорят, Бонапарт идет на Москву". Как теперь гляжу на эту комету, очень была блестяща. А после кампании 1812 года приходилось мне видеть и пленных французов.
Проходил 1818 год, когда мне было, как я уже сказал, 13 лет, и в декабре месяце все наше семейство, с прибавкой к нему бабушки и двух моих кузин-сирот, должны были отправиться в дальний путь за 700 верст в Костромскую губернию, в сельцо Высоково, на жительство к своему настоящему владельцу, которому досталось это село по разделу. Ехали мы в двух кибитках, на долгих, недели три, дневали и ночевали по деревням. Одной ночью пришлось проезжать нам Саровским лесом, где в то время водились разбойники; для их острастки, мой отец все делал выстрелы из ружья, благодаря чему мы Саровскую пустынь миновали благополучно. Проезжая через г. Арзамас, мы там ночевали и отец мой рассказывал, что он тут учился живописи. Утром он навел справки, существует ли там школа рисования, и оказалось, что школа есть и отличная — академика Ступина,
— 665 —
в которую, впоследствии, и я поступил. Но не буду забегать вперед и поведу рассказ по порядку.
В сельцо Высоково мы дотащились благополучно. На новом месте я начал учиться рисовать, под руководством отца. Родитель мой занимался в домовой конторе письмоводством, счетами и расчетами и назывался земским; управлял же вотчиной бурмистр, мужичек-бородач. Мне назначено было с одним из дворовых людей присматривать за господским домом и даже там ночевать. В этом доме находилась библиотека — довольно большое собрание книг. Я так пристрастился к чтению, что целые дни и ночи готов был читать. Боже мой, сколько я перечитал! одних путешествий несколько томов: и Крузенштерна, и Лепехина, и Кука, — не могу вспомнить даже всех фамилий; также историческими и романтическими книгами зачитывался, а в особенности я любил сценические произведения, — это было моим наслаждением. Шиллер в переводе Шишкова, плодовитый Коцебу — все были прочитаны, и даже смешно сказать, — я сам решился сочинять комедии! Разумеется, все это маранье после выкинуто в сорную яму, а все таки любовь к книгам принесла мне огромную пользу; они меня научили всему тому, чему другие учатся в школах и заведениях от учителей. Я даже приобрел самоучителей немецкого и французского языка, пытался учиться. Немецкий язык мне не нравился, в особенности форма букв, а французский, напротив, я довольно изучил и мог читать. Но это не проходило мне даром: отец частенько тузил меня за то, что я трачу время на пустяки, на чтение каких-то глупых книг, а рисованием, как следует, не занимаюсь. Я прожил в Высокове пять лет; мне было уже 18 лет и я порядочно рисовал. Там же я полюбил ружейную охоту, а еще больше рыбную ловлю.
Помещик в эти пять лет разновременно приезжал от братьев в свою вотчину и проживал иногда по году. Он служил недолго в военной службе, получил чин поручика и вышел в отставку. Другие два брата его тоже были холостяки и только младший из них потом женился, а старший и средний продолжали, по прежнему, вести холостую жизнь, — да и на что, к чему им было жениться? Они как сыр в масле катались: у них было по 700 душ крестьян, а сверх того были и женские души, следовательно, и жен они имели, сколько хотели. Правда, они не заводили гаремов таких, как у магометан, но тем не менее, в каждом семействе, крестьянина и дворового, где имеется дочь, каждая из них неизбежно делалась жертвой своего султана-помещика, — этому помогала ревизская сказка. Помещик ложится в постель, берет в руки
— 666 —
ревизскую сказку, читает и видит, например, что у Федора значится дочь 16 или 17 лет; зовет лакея и приказывает ему идти к тому Федору и привести его дочь Акульку, — ну, вот тебе и жена, а на завтра другая Федорка и т. д. А чем же еще помещик занимался? А занимался он еще осушением бутылок с мадерой, это был его любимый напиток. Ежемесячно из Костромы ему привозили целые ящики этой мадеры. Бывало, вечером ложится в постель, у кровати стоит столик, а на столе бутылка мадеры, — и вот он, как говорится, не через час по ложке, а через несколько минут пропускал по глотку прямо из горлышка бутылки. Коли скучно ему, а читать лень или не может, посылает за мной; он уже знал, что я читаю недурно, и бывало, по целым ночам, читаю ему — и все более путешествия в полярные страны. Но я не буду слишком распространяться о жизни наших помещиков; вообще она была для православного люда наказанием Божьим, бичом варварского деспотизма. Я не могу равнодушно говорить и теперь, через семьдесят почти лет, о тех отвратительных картинах, какие и мне и другим случалось видеть. Но за то некоторые из них дорого поплатились за свои бесчеловечные деяния. Да, я даже знаю три случая, за то время, в пределах Костромской губернии: одного варвара-помещика повар зарезал за жену свою; другой убит из ружья в окно; у третьего дворовый человек от истязаний бежал и под самой Костромой на дороги убил старуху-нищую, для того, чтобы идти в Сибирь и не возвращаться к помещику, а одну барыню две горничные задушили в постели подушками. Слава Господу Богу и вечная слава Государю—избавителю от такого позорного рабства!
В 1823 году Александр Иванович Ранцев, наш благодетель, изволил отправиться к своему братцу Роману Ивановичу в Пензенскую губернию, и мы до 1824 года жили на свободе, как говорится, припеваючи.
В мае месяце того же года бурмистр получил приказание отправить в Пензу к барину четверку лошадей с коляской и при них кучера, лакея и меня грешного. По приезде в Сосновку, жизнь моя пошла ни то, ни се; на что меня вытребовали туда — я не знал; по вечерам читал у моего благодетеля в спальне, днем же он иногда заставлял меня рисовать с эстампов, а больше я шатался. Вдруг, в октябре месяце, для меня неожиданный сюрприз! Приказ: отправить лошадей и коляску обратно в Кострому, а с ними управляющего Алексеевцева, довезти меня до Арзамаса и там сдать академику Ступину в ученье живописи. Господи, я не верил своему
— 667 —
счастью! Оказалось, что мой отец неоднократно на коленях просил и умолял барина об этом, и, наконец-то, исполнилось желание наше. И вот я в Арзамасе, в школе Ступина. Управляющий сдал меня с рук на руки, сделав с учителем какое-то условие. С этого дня началась моя новая жизнь — и какая жизнь! не та отвратительная, подлая и грязная, нет, совсем не та. Я жил теперь между такими людьми, какими я их воображал себе, читая романы, а тут, на самом дели, встретил их лицом к лицу! Впрочем, и не мудрено: я попал в среду своих сверстников, таких же соучеников. Каждый из них ко мне относился радушно и приветливо; наперерыв старались ознакомить меня со всеми порядками и правилами школы. Они были не дети, не школьники, каждый знал по себе, что новичку нужны участие и советы. Всех учеников было около 20 человек, не моложе меня каждый из них; между ними были и не ученики, а так сказать, помощники учителя. Двое из них получали плату за то, что исполняли заказные работы: иконостасы, картины и проч., им было лет по 30, по 40. Сам г. Ступин был человек отличный, добрый, деликатный и гуманный, знаток своего дела и семьянин: у него были жена, сын и дочь. Я сказал, что г. Ступин был человек гуманный, а потому и помощники его и старшие ученики были такие же. Не могу назвать ни одного случая, чтоб кто-нибудь из них когда-нибудь позволил себе не только щипнуть или ударить кого из учеников, но даже выбранил кого неприлично, а уж о телесном наказании и говорить нечего — и не слыхано!
Дом Ступина был обширный: в двух залах размещались ученики, в третьей — помощники. Была также особо построенная большая галерея для статуй, античных голов и массы картин. Все эти пособия то приобретались покупкой в Петербурге, то присылались академией в подарок Ступину. У него было бесчисленное множество эстампов, академических рисунков и этюдов, — все это для учащихся служило богатым подспорьем, рисовали с оригиналов, со статуй и даже с натуры, т. е. нанимались и натурщики. Ступин брал заказы на целые иконостасы и отправлял ежегодно работы на Нижегородскую, тогда еще Макарьевскую, ярмарку. Занятия наши шли систематично и успешно. Лучшие работы учеников посылались, раз в год, в академию художеств, на экзамен, и нередко случалось, что академия удостаивала и высылала ученикам в награду серебряные медали, разумеется, только ученикам свободного звания, а не крепостным, хотя крепостных-то и было наибольшее число; но в школе различия между теми и
— 668 —
другими никакого не было, — жили, как говорится, душа в душу, один за другого готовы были умереть, а во главе всех стоял сын г. Ступина, Рафаил Александрович. Ему мы многим обязаны. Эх, славное было время, незабвенное, беззаботное и веселое житье между друзей-товарищей! приятно и полезно проводили мы часы и праздничные дни, свободные от серьезных занятий. У г. Ступина была большая библиотека, и мы вполне были ее хозяевами, один из нас был и библиотекарем, и мы, так сказать, зачитывались до опьянения. Страсть к чтению и декламации была возбуждена в нас примером Рафаила Александровича. Он воспитывался в академии художеств; кончивши курс и получивши несколько наград за успехи, возвратился к отцу и был его помощником в школе. Он был человек образованный, развитой; в академии за его время бывали домашние спектакли, в которых он участвовал. Дирижировать академической труппой приглашали известного тогда трагика Яковлева из императорского театра, — и ему-то молодой Ступин был обязан тем искусством, с которым он впоследствии так превосходно и увлекательно читал как сценические, так и лирические произведения поэтов. От него-то и мы, так сказать, заразились поэзией до того, что я, например, переписал кучу баллад и разных стихотворений Жуковского и Пушкина; кроме того, знал наизусть, с начала до конца, "Двенадцать спящих дев", "Светлану", "Варвика", "Певца во стане русских воинов" Жуковского, оду "Бог" и "Киргизскую царевну" — Державина. "Кавказского пленника", "Цыган" и "Бахчисарайский фонтан" — Пушкина, затем мог читать на память много сценических произведений как-то: Озерова "Эдип в Афинах" и "Дмитрия Донского" и уж не помню чьи комедии: "Своя семья" и "Слуга двух господ".
Каждый год, на святках, у нас непременно устраивался театр — и какой театр! Заезжие труппы перед ним пасовали; арзамасская публика была от него в восторге. Роли девиц, вообще женские роли, исполнялись нами же и до того искусно, что однажды приехавшие в отпуск два офицера, один Бутурлин, другого не упомню, забрались было за кулисы, с целью де поблагодарить Лизу за искусную игру, ну и, конечно, познакомиться с хорошенькой девушкой; но когда эта Лиза, снявши платье, представилась им в мужском дезабилье, то они растерялись и с удивлением спросили: как, разве это вы были Лизой? — вышла закулисная комедия! сколько было смеха! С одной заезжей труппой попал к нам в Арзамас известный в то время московский актер Ширяев. Он, говорили, поссорился с директором театров, за то, что любил выпить;
— 669 —
ему, вероятно, отказали и он пристал к странствующей труппе. Мы затащили его к себе на домашний спектакль, и вот он в антрактах читал некоторые сцены из Озерова — и как читал! Я до сих пор не могу вспомнить его без восхищения. Его декламация, мимика, вся фигура поражали не только нас, молодежь, незнакомых со столичными театрами, но и тех из публики, которые в них бывали и видали все лучшее. По отъезде труппы, Ширяев остался в Арзамасе, жил в номере гостиницы и продолжал декламировать свои монологи всем приходящим в трактир, кто его попотчует водкой или напоит чаем. Несколько раз и мы заходили туда, и он всегда начинал любимый свой монолог из Эдипа: "Ты зри мою главу, лишенную волос; грусть иссушила их и ветер их разнес", и пр. Впоследствии он куда-то скрылся, вероятно, уехал в какую-нибудь другую труппу. Да, славное было наше житье в дорогой школе, которая не только с удовольствием, но как святыня вспоминается.
В день ангела нашего учителя соберутся, бывало, к нему гости; карты тогда не были в ходу, чем же заняться? Вот и пригласят нас. "Ну-ка, ребятушки, скажет, по обыкновению, наш Александр Васильевич, потешьте нас и почтенных гостей". (Он имел особый костромской выговор на о). Ну вот мы и составим, бывало, хор песенников и — пошла писать! Сначала: "Чарочки по столику похаживают", потом "Выйду ль я на реченьку", "Лишь только занялась заря", а там усядемся на полу в два ряда, изобразим собою лодку и гребцов, а на корме хозяина, и грянем: "Вниз по матушке по Волге" и пр. После пения, отправляемся в столовую: по рюмке вина, ужин и пиво в честь именинника, ура ему и... на боковую!
Скажу еще несколько слов о Клавдии Александровне, дочери нашего дорогого учителя. Она была милая, добрая и приветливая особа, хорошенькая брюнетка. Признаться, мы почти все в нее были влюблены; один несчастный наш товарищ Гриша Мясников, первый ученик по успехам, влюбился до того, что, впоследствии, не видя средств к свободе, а потому и возможности жениться на той, которая и сама была к нему неравнодушна, в античной галерее застрелился из пистолета с отчаяния. Я тоже написал ей несколько стихов, но это так, из самолюбия, похвастаться, что вот де и я стихотворец! После, когда уж меня не было в Арзамасе, она вышла замуж тоже за нашего товарища Алексеева, который и сделался хозяином школы, но потом уехал в Петербург и там исполнял работы в Исакиевском соборе.
— 670 —
II.
Три незабвенных в моей жизни года не прошли, а пролетели в арзамасской школе, и я снова должен был возвратиться к той неприглядной и постылой жизни, какую проводил прежде. Пришло известие, что помещик наш Ранцев помер, и учитель мой Ступин предложил мне ехать домой, потому что за меня за все время ни гроша не заплатили. Наняв пару лошадок за 18 рублей и получив на дорогу от учителя 10 рублей, я отправился в Кострому и на пятый день, 13-го декабря 1827 года, приехал в Высоково. Не буду распространяться, как меня встретили родные и знакомые, разумеется, с восторгом и радушием. Я чувствовал, что все на меня смотрят с особенным вниманием и любопытством, и это, конечно, щекотало мое самолюбие. Вяло, впрочем, целый год я маячил время. Изредка рисовал портреты, которые мне заказывали соседние помещики, по целым неделям пропадал на охоте, с ружьем и собакой, удил рыбу и даже ухаживал за прекрасным полом — что греха таить! Но всему бывает конец, и вот разнеслась грозная весть, что наследники Ранцева костромское имение продали какому-то петербургскому барину г. Греку. И действительно, в начали 1829 года приехал новый владелец и сделал свои распоряжения. Между прочим, выбрав из дворовых людей по несколько душ мужского и женского пола, он приказал отправить их в Петербург; в числе избранных очутился и я.
В марте 1829 года, в числе 12 чел., мы отправились в двух кибитках в дорогу, мужчины в одной, а женщины в другой кибитке. На длинном пути нашем не встретилось ничего замечательного, кроме того, что впереди нас в двух же крытых санях ехали в Петербург молодые ярославцы наниматься в разносчики, буфетчики, мясники, огородники и пр. И вот на одном косогоре опрокинулись их сани и из них человека три вывалились в сугроб. Поезд наш остановился, и мы увидели, что эти вывалившиеся молодцы совершенно нагие, как изображают праотцев в раю. Чтобы это значило, спрашиваем их, а они нам отвечают: "мы де всегда так ездим по зимам, когда очень морозно, чтоб не озябнуть; мы раздеваемся до-нага, подстилаем тулупы и на них двое-трое ложимся, обнимаемся и, прижавшись друг к другу, сверху еще покрываемся тулупами; и нам так тепло, как в бане". Вот она, сметка-то русского человека! поди-ж ты! может быть, и в самом деле так теплее.
— 671 —
По приезде в Петербург, отыскали мы дом Классена, на углу Гороховой и Малой Морской, где была квартира нашего господина Грека, предстали пред очи новых владельцев Петра Осиповича, супруги его Марьи Осиповны и деток их, Саши и Жени. Осмотрели они нас и затем распределили — кому на кухню, кому в буфет, кому в кучерскую, девичью, а меня, как писаку, засадили в домашнюю контору. Г. Грек занимался по делам несостоятельных должников и был куратором по конкурсам, и у него в квартире по этому случаю открыта была контора. Письменной работы было довольно, в конторе сидели двое делопроизводителей и переписчики, вот я и попал в их число. Независимо от этого, я в свободные часы продолжал заниматься живописью, и г. Грек предложил мне нарисовать портрет с его дочери Жени; я нарисовал — и вышло удачно. Это заставило Петра Осиповича дать мне возможность усовершенствоваться в искусстве, и он нашел мне учителя — знакомого ему живописца француза Тейссера. Я стал ходить к нему и копировать этюды с его произведений. Но не прошло и полугода, как я его оставил. Это было так: г. Тейссер квартировал вместе с другим учителем, англичанином Варрандтом, который тогда давал уроки великим князьям, детям государя Николая Павловича. У Тейссера был слуга, говоривший хорошо по-французски, а у Варрандта свой слуга Тузов, отлично знавший английский и французский языки; оба они были русские, но долго жили за границей. Со мной они сблизились коротко. Раз я копировал портрет с Тейссеровской знакомой, приходит Варрандт, обращается к Тейссеру и с усмешкой начал говорить ему что-то такое, по-французски; я ничего не понял, но заметил на лице Тейссера гримасы неудовольствия и пренебрежения. Тузов тут же убирал комнаты, все слышал и после объяснил мне, что Варрандт смеялся над Тейссером, говорил, что ученик скоро его перегонит, прямо даже сказал: "посмотри, какая бойкая кисть, не то, что твое лизанье!" А Тейссер отвечал ему с пренебрежением: "по вашему, если бойко мазать, это и значить достоинство" и проч. в этом же роде. Как бы там ни было, но с этой минуты Тейссер стал ко мне как-то холоден и начал заметно придираться. Неделю спустя после этого разговора, я в соседней комнате растирал на плите краски и, по рассеянности, позволил себе насвистывать тихонько какую-то песенку. Тейссер выбежал из своей мастерской и напал на меня с ругательствами, чуть не с кулаками. Я промолчал и, кончивши работу, принес ему краски и сказал: "вот ваши краски, а я больше не желаю у вас заниматься",
— 672 —
и ушел домой. Он долго кричал, бесился, но с тем и остался. Явившись к г. Греку, я решительно заявил ему: "извините, я больше не могу заниматься у г. Тейссера, я не могу выносить его оскорблений, тем более, что не вижу для себя никакой пользы от такого учителя, которому еще самому нужно много учиться. Делайте из меня, как из воску, все, что вам угодно, — воля ваша, а к Тейссеру я больше не пойду".
— А! так вот ты какой!.. Хорошо... поди... вон!
Ну, думаю, пропала моя головушка! Проходит день, два, три, — ничего, потом призывает меня к себе и говорит:
— Ну, я решился дать тебе возможность окончить начатое образование. Все, что нужно, сделано. Ты пойдешь в академию, к конференц-секретарю Василию Ивановичу Григоровичу, и вот отдашь ему эти бумаги и письмо.
Я понял в чем дело и — бух ему в ноги.
— Встань, сказал он, но помни, что если ты поведешь себя дурно и не оправдаешь моих благодеяний, тогда ты будешь солдат! С этим условием дана тебе свобода.
Господи, Господи, одна минута — и я мог бы сгибнуть, как волдырь на воде, а между тем... Я и теперь не могу, без слез радости, вспомнить эту решительную для всей моей жизни минуту!
Собрав мои арзамасские рисунки и другие малеванья, я отправился к г. Григоровичу. Рассмотрев мои работы, он мне сказал, что я могу поступить прямо в гипсовый класс и назначил, чтобы я пришел в академию через месяц, потому что в это время классы были закрыты, по случаю небывалой еще никогда прежде болезни: holera morbus. Это было в 1830 году, когда мне исполнилось 25 лет. Скажу мимоходом: страшное это было время. Мы тогда жили на даче на Выборгской стороне, на берегу Малой Невы, и сами нередко видели, как православный люд, серый народ, расправлялся с мнимыми докторами и поляками, которые, будто бы, отравляли и морили людей, бросая в реку и колодцы мышьяк целыми кулями.
Поймают, бывало, на улице проходящего барина, похожего, на их взгляд, на доктора или поляка, особенно, если найдут у него с чем-нибудь склянку или какой-нибудь порошок, сейчас требуют, чтобы он это пил и ел, и если он станет доказывать, что этого пить нельзя, что это вакса или там серная кислота, — "ага, ребята, кричат, сам сознается, что у него отрава! Лупи его!" — и пойдет расправа. Много было несчастных жертв грубого невежества. Страшно было выйти со двора, и поневоле все, кому было можно,
— 673 —
сидели дона. Не знаю, до чего бы это могло дойти, если бы энергический и грозный окрик в Бозе почившего императора Николая Павловича не образумил обезумевшую толпу черни на Сенной площади. Но, слава Всевышнему, миновало это страшное бедствие.
Наступил 1831 г. В начале весны истинный благодетель мой, П. О. Грек, поехал с семейством в Кострому, в свое купленное имение, а меня оставил на даче, в виде хозяина-распорядителя. Живя на готовой квартире и продовольствии, я ежедневно путешествовал пешком с Выборгской стороны, для занятий в академии, которые шли у меня успешно.
В 1833 году я уже переехал на Васильевский остров, имел уже возможность жить самостоятельно, так сказать, оперился. Были у меня заказные работы, писал я и портреты и картины (последние ставил на выставку поощрения художеств, к г. Прево). Квартировал не один, а с товарищами. К тому времени съехалось в Петербурга не мало и прежних арзамасских соучеников; одни были уже свободные, а другие еще крепаки, но и эти последние, впоследствии, все кое-как повысвободились. Одному из них, именно арзамасцу Каширину, помещик никак не хотел дать вольную даром, а требовал выкупа тысячу рублей. Где же ему, бедному, было взять такую сумму? Вот мы, его товарищи, обратились ко всем знакомым художникам и ученикам с предложением — пожертвовать картинами, у кого какая найдется, и разыграть лотерею; все единодушно согласились, и лотерея дала нам с лишком 1000 р. Каширин потом сделался художником, получил две медали 1-го и 2-го достоинства и служил учителем в Аракчеевском кадетском корпусе, где и скончался. Подобно ему, многие из моих прежних товарищей арзамасцев были хорошими учителями и художниками.
В течении пяти лет я продолжал заниматься в академии и копировал в Императорском Эрмитаже картины известных мастеров. В 1834 году, 1-го мая, я получил от академии за портрет, написанный мной с самого себя, серебряную медаль, а в 1835 г., 24-го декабря, такую же другую за рисунок группы с натурщиков. Затем мне был выдан аттестат на звание художника и я сделался небесправной птицей. Работы мои увеличились и средства к жизни также. В это время прибыли из Италии К. П. Брюллов со своею картиною "Последний день Помпеи", потом Бруни тоже с картиной "Медный змий", а также французский художник Вернет. Им устраивали встречи, овации, выставки их картин и пр. Все это услаждало, ободряло и развлекало нас, молодых художников;
— 674 —
публика массами стекалась в академию. Да, неизъяснимо приятное осталось у меня до сих пор воспоминание об этих пяти годах, проведенных в академии! Сколько довелось видеть интересных личностей: Пушкина, Жуковского, Крылова, Кольцова, Кукольника, Воейкова, Греча, Булгарина; стариков наших профессоров: Егорова, Шебуева, Басина, Варнека, Воробьева, Иванова; артистов: Каратыгиных, Самойлова, Асенкову, Воротникова, Брянского, Дюра и бездарного смешилу Толченова и др.
Театр был моим любимым развлечением. Тогдашние артисты, имена которых я назвал, были истинные таланты; с каким удовольствием, бывало, пролетит время спектакля. Видал я и Мочалова, московского артиста. Каратыгин и Мочалов — это были два трагика, два, так сказать, светила и соперника. Москвичи превозносили Мочалова, а петербуржцы Каратыгина; и те, и другие спорили между собой за своих любимцев. Но я скажу беспристрастно, что они оба были превосходны, и все-таки даю преимущество Каратыгину. Сама природа стоит за него: Каратыгин был одарен и наружными, и внутренними качествами трагика. Его фигура, рост, выразительные черты лица, изящные позы, звучный голос, декламация, — все это резко отличало его от Мочалова; кроме того, Каратыгин с первого же монолога выдерживал свою роль одинаково верно до самого конца; тогда как Мочалов, при своей фигуре некрасивой, приземистой и плотной (я видел его в Гамлете), мало подходил к действующему лицу. Но, не смотря на эти внешние недостатки, в некоторых сценах он просто поражал своей игрой, и вот в эти-то моменты начнешь сравнивать его с Каратыгиным и отдашь, пожалуй, первенство Мочалову. Но ведь это бывало только в некоторых сценах пьесы, зато другие явления проходили у него, по большей части, вяло, холодно и заурядно.
Любил я еще другого в высшей степени симпатичного артиста г. Самойлова, отца недавно умершего артиста В. В. Самойлова. Но несчастный человек погиб в волнах Финского залива. Это случилось в тот год, как было бракосочетание великой княгини Марии Николаевны с герцогом Лейхтенбергским. В честь этого торжества назначено было в Петергофе народное гулянье. С раннего утра еще начала публика толпиться на набережной Невы, около пристаней. Пароходы и катера наполнялись пассажирами и плыли в Петергоф. К 10 часам дня погода начала портиться, подул сильный ветер, быстро набежали темные тучи. В это самое время я шел от Голландской биржи и едва дошел до здания академии наук, как вдруг налетел страшный ураган. Я взглянул и вижу:
— 675 —
с Выборгской стороны, от Вознесенского моста, опустился как будто занавес серо-желто-темного цвета, перерезал Неву, закрыл ее даль и быстро-быстро несется ко мне. Я плотно прижался к стене здания и почувствовал, что стены задрожали. Закрыв глаза от несущейся на меня пыли, песка и довольно крупных камешков, я услышал какое-то хаотическое смешение звуков: шум, гром, визг, свист, звон, стук — и все это слилось вместе, ужасно! Весь этот бурный ураган несся по течению Невы прямо в Финский залив. Но скоро все стихло, небо просияло и даже солнце выглянуло из-за окраин серых облаков. Интересуясь знать, что напроказила бешеная буря, я протер глаза и увидел неприглядную, скверную картину. Железные крыши со многих домов сорваны, стекла в окнах выбиты, ставни изуродованы, горшки с цветами, сбитые с балконов и окошек, валяются по улице; на Неве, на судах снасти оборваны, реи и мачты поломаны, некоторые лодки и барки опрокинуты; на поверхности воды, по всей реке, плывут дрова, доски, бревна, ящики, корзины, разбитые бочки и проч.; мостовые только выметены чисто. Часов в 6 вечера я прошелся по Васильеостровской набережной до Морского корпуса и увидел толпы народа, зевающего на незевающих, а усердно занимающихся ловлей всего, что плыло по реки. Многие горшками и ковшами собирали с поверхности воды разлившееся постное масло из разбившихся бочек. Этим ловом занимались и женщины, стоя по пояс в воде, около берега. Тут-то я узнал, что из Петергофа вернулись некоторые пароходы и привезли известие, что несколько катеров с пассажирами, плывшими на гулянье, погибли, много людей потонуло и между ними погиб и Самойлов.
Упомяну о некоторых моих петербургских знакомствах. Между прочим, мне случилось познакомиться с одним статским советником — Михаилом Максимовичем Поповым. Меня рекомендовали ему, как художника, чтобы сделать с него портрет, а также копию с портрета романиста Лажечникова. Последнюю я снял карандашом на бумаге, и с нее уже на литографическом камне было отпечатано несколько экземпляров. Г. Попов заплатил мне за работы щедро и просил меня бывать у него на вечерах, по четвергам. Он был тогда человек холостой, жил на вольной квартире, а служил в III отделении собственной его величества канцелярии, при начальниках Дубельте и Бенкендорфе. Симпатичный, образованный и добрый, он в душе был истинный поэт и артист; все его любили и уважали; вечера у него проходили в литературных чтениях и беседах о науках и изящных искусствах;
— 676 —
у него-то, на вечерах, я и встречал много известных личностей из литературного, художественного и артистического мира. Это знакомство продолжалось до самого моего отъезда из Петербурга, до 1848 года. Я многим был обязан г. Попову, и опять повторю, что он был редкий, прекрасной души, человек.
Также я близко был знаком с одним собратом по профессии, который занимался подрядами — расписывал стены и плафоны в домах и церквах, а также писал образа в иконостасы. Фамилия его — Ширяев; у него сотрудничал по найму бывший мой арзамасский товарищ Бобров. Я нередко бывал у Ширяева и мы беседовали по вечерам; иногда я у него читал и декламировал произведения Пушкина и Жуковского. В это время в соседней комнате, у растворенных дверей, постоянно стояли два мальчика, лет 16—17-ти, ученики хозяина, которые были у него на побегушках, терли краски и рисовали немного, пока учитель не доставил им возможность посещать академические классы. Все, что я читал, мальчики слушали очень внимательно. Почему же, спросят меня добрые люди, я распространяюсь с такими подробностями о каких-то мальчиках? Потому, отвечу я, что один из них сделался впоследствии любимым малороссийским поэтом, — то был Тарас Шевченко, а другой мальчик — Ткаченко, служивший после учителем рисования в Полтавской гимназии. Случилось, что я как-то довольно долго не был в этом доме; потом встретил г. Ширяева на улице; между прочим, он и говорит мне: "А знаете ли, ведь нашему Тараске загнули салазки!" — Что такое? спрашиваю я. "А то, что его, раба божьего, отправили в солдатской шинели, куда Макар телят гоняет, а за что — неизвестно".
Но буду продолжать свою биографию. Мы, молодые художники, будучи знакомы по античному классу со всем мифологическим миром, больше были преданы Аполлону, музам и грациям, впрочем не чуждались иногда Бахуса и вакханок; частенько поклонялись и Афродите, и бедокур-Купидошка, премилый, но порой злой и прехитрый мальчишка, и с нами проделывал прегадкие штуки; иначе и быть не могло: в столице соблазну много, на каждом шагу искушение. Об этих штуках я умолчу, а лучше расскажу, как я женился, обзавелся детками и как продолжал свое житье-бытье.
Случилось мне как-то писать портрет с одной девицы. Она была привезена теткой в столицу из Чердыни, Пермской губернии, купеческая дочь, и проживала в семействе у генерала Анненского, в качестве камер-фрау и компаньонки при его дочерях. Беседуя с ней во время сеансов, я узнал, что она порядочно образована,
— 677 —
знает хорошо хозяйство и многие женские работы, вообще очень трудолюбива, и я начал часто бывать в этом доме. Заметив склонность этой девицы ко мне грешному, я сделал предложение и получил согласие. Брак наш состоялся 7-го октября 1837 года. Перед этим мне были заказаны от академии три образа для орловского собора: два оригинальных и третий — копия с Николая Чудотворца, профессора Шебуева, находящегося в церкви Спаса Преображения. За труды свои я получил 300 руб., следовательно, справить свадьбу средства были, и мы повенчались у Спаса же Преображения. С этого началась моя новая жизнь.
Месяца через два после нашей свадьбы, именно 18-го декабря 1837 года, произошел пожар Зимнего дворца. Это было страшное зрелище, которое врезалось у меня в памяти. Дворец загорелся в то время, как царская фамилия была в театре. Когда об этом тихо доложили государю, он встал и сказал императрице, чтобы ехала с детьми после спектакля в Аничковский дворец, а сам вышел и поскакал на пожар. Я тоже тогда побежал на дворцовую площадь, и глазам моим представилась такая картина: крыша и потолки горели, в окнах верхнего этажа огромные огненные языки лизали стены, балки падали с громом; дворцовые часы пробили десять и вскоре рухнули. Пожарные и солдаты выносили из дворца драгоценности и сваливали их в кучу перед живой цепью солдат с ружьями, за которыми стояла огромная масса народа. Спасти дворца не было никакой возможности, и государь повелел оставить дворец на волю Божью, чтобы не мучить понапрасну людей, а принять только меры к защите Эрмитажа. Тогда пожарные и солдаты бросились закладывать кирпичом окна и двери, смежные с Эрмитажем, и этим спасли драгоценное хранилище искусств. Дворец горел совершенно свободно всю ночь, но тишина на площади была страшная, не смотря на тысячи народа. И на другой день дворец еще дымился, а вынесенные вещи и ценности переносили и перевозили в Аничков дворец; однако же, говорят, не мало было украдено дворцового серебра дворцовыми же крысами. Но менее чем через год, Зимний дворец был реставрирован и, как феникс, возник из пепла с новой красотой.
В том же, помнится, году была другая катастрофа, на той же Адмиралтейской площади. Во время масленицы сгорел один из балаганов Лемана, более сотни погибло народу. Тяжелое было зрелище, особенно когда собрали и уложили обгорелые и задавленные трупы на снегу и толпы народа ходили около них, отыскивая — кто детей, кто мать, отца, брата, жену... Ужасно!!
— 678 —
Я с женой поселился в Лештуковом переулке, в доме Жукова. Вскоре я узнал, что женатая жизнь далеко не то, что холостая. Я, по прежнему, занимался живописью, но заказов, однако, было мало, для удовлетворения семейных нужд, тем более, что через год у меня родилась дочь. Нужно было подумать о более верном обеспечении. Михаил Максимович Попов посоветовал мне определиться на службу, чтобы иметь постоянное жалованье, даже нашел для меня место в департаменте внешней торговли, и я, по необходимости и крайним обстоятельствам, очутился в канцелярии и начал переписывать бумаги о каких-то таможнях, товарах и контрабандах. Противно мне было это занятие и все окружающее. Прослуживши слишком год в департаменте, я откровенно высказался Попову, что вовсе не по мне канцелярская работа. К счастью для меня, пришел к нему в то время жандармский полковник Кувшинников, вслушался в наш разговор и предложил свое участие похлопотать найти мне место учителя в кадетском корпусе, где ему хорошо были знакомы директор и инспектор. Благодаря этой счастливой случайности, я получил возможность оставить департамент и был принят учителем рисования в 1-й кадетский корпус. Это случилось в октябре 1839 года, как раз в то время, как у меня родилась уже вторая дочь.
III.
Директором 1-го кадетского корпуса был тогда генерал-лейтенант Годеин, а инспектором — статский советник А. Я. Кушакевич, известный математик, дававший уроки царским детям. Помощниками инспектора состояли поручики Кори и Выходцевский, последний был при неранжированной роте. При корпусе находилась также школа кантонистов, в которой я тоже давал уроки. Когда я определился в должность, кроме меня, был еще старый учитель рисования г. Рыбин. В конце курса, во время экзаменов, труды кадет выставили, по обыкновению, в зале для осмотра начальством. Результат выставки показал, что у г. Рыбина кадеты рисуют так великолепно, что впору так рисовать самому учителю. Что за чудо, думаю, неужели его ученики в состоянии рисовать, да еще акварелью, такие сложные пейзажи. Странно! Но, продолжаю думать, может быть, Рыбин, как старый учитель, подобрал себе лучшие классы. Рассчитавши, что на будущий год эти мастера будут в
— 679 —
Страница в источнике отсутствует.
— 680 —
предсказываю вам, что долго здесь не прослужите. Вот вы увидите на общей выставке всех корпусов, какие там будут рисунки Дворянского полка и Пажеского корпуса. Там, батенька, особенно пажи, рисуночки-то заказывают художникам, по 25 руб. платят за штучку. Я там учу и хорошо это знаю. Да, батенька, вы еще молоды, а послужите, узнаете, что и как!
И что ж? впоследствии, как это ни было тяжело и грустно, не я убедился, что старик Рыбин говорил правду.
В те годы главным начальником военно-учебных заведений был великий князь Михаил Павлович, а начальником штаба состоял при нем Я. И. Ростовцев.
Вел. кн. Михаил Павлович был человек серьезный, строгий, гроза всех военных, хотя в душе был добрый и великодушный. Я склоняюсь к тому мнению, что он только маскировался грозой, для большего внушения военным дисциплины. Начать с того, что он только во время смотров являлся суровым и придирчивым, а как кончался смотр, делался прост и обходителен, входил, обыкновенно, в круг кадет, кого потреплет за ухо, кого погладит по голове, и многих знал в лицо и по фамилиям. Однажды, после смотра, он приказал подать себе верховую лошадь, чтобы ехать во дворец. В эту минуту один кадет, выскочив из рядов, подбегает к великому князю, становится перед ним на четвереньки и говорит: "готово, ваше высочество, садитесь". Великий князь только засмеялся, оттолкнул тихо шалуна ногой и сказал: "пошел прочь, задавлю, не вынесешь". Все присутствующие, конечно, тоже рассмеялись, а товарищи закричали: "ай да молодец, Покатилов, молодец!"
Вот пример истинного великодушия князя, который я доподлинно знаю, но не назову имени лица, о котором поведу речь, из опасения, что оно, очень может быть, и доныне живо. Один молодой офицер, известный князю лично, приходит однажды во дворец, во время приема, где уже было несколько посетителей. При выходе князя из кабинета, этот офицер выступил несколько вперед.
— "Что ты?" — спросил его князь.
— Ваше высочество, прошу аудиенции, сказал офицер.
— "Это что такое? ну, иди сюда".
Они вошли в кабинет. — Ну? спросил князь. Офицер упал перед ним на колени и говорит:
— Ваше высочество, спасите меня, я погиб!
— "Что такое, объяснись".
— 681 —
— Виноват, ваше высочество, вчера я был командирован отвезти казенные деньги, но зашел к одному товарищу по службе, который был именинник. Мы порядком выпили, сели играть в карты и я проиграл казенные деньги. Заплатить нечем, и мне остается от стыда умереть.
— "А сколько проиграл?"
— 500 рублей.
— "Встань", сказал Михаил Павлович, и, давая офицеру деньги, прибавил: — "вот возьми, но дай мне честное слово больше в карты не играть, и о деньгах никому ни слова, слышишь, никому ни слова".
Между прочим, великий князь был остряк и каламбурист. По тогдашнему обыкновению, мы все служащие военно-учебных заведений собирались в его дворец два раза в год (на Новый год и на Пасху), для поднесения ему поздравления. Однажды на Пасхе мы явились в полном составе и выстроились по чинам и по предметам наук. Войдя в зал, великий князь поздравил всех присутствующих и начал, по порядку, со всеми христосоваться. Подойдя к мулле (это был законоучитель магометан; в то время у нас воспитывались в корпусе черкесы и между ними был даже сын Шамиля), сказал: "Христос воскрес". Мулла отвечал: "во истинну воскресе". — "А! сказал князь, признаешь?! и, проходя рядами, весело повторял: признает, господа, признает!"... Продолжая обход, он дошел до Дворянского полка, во главе которого стоял директор генерал Пущин. Подойдя к нему, великий князь остановился и, вместо того, чтобы похристосоваться, смотрит Пущину в лицо и говорит: "Ты болен? да, да, болен!" и, обратившись к группе врачей, кликнул:
"г. Сольский!" Тот подбежал. — "Осмотри его, он болен". — Доктор в недоумении смотрит то на того, то на другого. — "Да, да, я говорю, что он болен, — и ткнув пальцем директору в живот, продолжал: смотри, он кадетской каши объелся, ему нужно непременно лечиться, ехать куда-нибудь, на воды, что ли?" и отошел от директора, не похристосовавшись. Вскоре мы узнали, что Пущин, действительно, уехал за границу, а место его занял другой, потому что по корпусу открылись какие-то беспорядки, а главное — недочеты.
Проживши 19 лет в Петербурге так, как я описал мою жизнь, я в 1847 году опасно заболел и, по выздоровлении, все-таки чувствовал себя нехорошо. Главный наставник наблюдатель по начертательным искусствам, генерал Сапожников, принимая во мне участие, подал мне мысль переменить место службы, ехать куда-нибудь на юг, где и климат лучше, и жизнь дешевле, и тут же
— 682 —
предложил, если я желаю, перевестись в Полтавский кадетский корпус, где открылась вакансия учителя рисования. Кстати, и инспектор того корпуса, г. Ницкевич, находился в Петербурге. Я явился к нему, чтобы узнать, какое будет мне жалованье и будет ли мне казенная квартира, и, получивши обещание последнего относительно квартиры, я решился принять предложенное мне новое место. Распродав ненужный домашний скарб и заручившись прогонными деньгами, я нанял тройку лошадей, кибитку, и с женой и двумя малолетними дочками, 29-го августа тронулся в путь. По дороге мы останавливались в Москве на целый день и побывали в трех соборах и в женском монастыре, а в Орле я посетил бывшего моего товарища по академии Александрова, который тоже был учителем в Орловском кадетском корпусе. Мы ехали с лишком месяц и только 2-го октября приехали в Полтаву, слава Богу, благополучно; говорю: "слава Богу", потому что год тот был страшный, холерный.
Когда из Харькова мы повернули на Полтаву, нам невольно бросилась в глаза украинская природа; в октябре месяце мы видели перед собой деревья еще в листьях, — какое разнообразие и прелесть для живописца! перед нами были: пирамидальные тополи, берест, клен и разные фруктовые деревья, одни ярко желтые, другие оранжевые, третьи красные, тогда как там, на севере, в это время красуются одни голые прутья... розги!
Но вот показалась и Полтава. "Берег, берег, воскликнул я, конец нашему плаванию". Мы увидели за рекой Ворсклой, прежде всего, монастырь на горе, а потом возвышенную гористую местность, с несколькими оврагами и долинами, облупленную домами и хатами, над которыми рельефно возвышались три-четыре церкви и здания кадетского корпуса и института. Крутые и обрывистые спуски представлялись какими-то брустверами, окопами, укреплениями, недоставало лишь амбразур с орудиями, и невольно думалось, не остатки ли это окопов славной полтавской битвы Петра Великого со шведами? Поднимаясь на гору по вязкой, грязной дороге, мы, наконец, достигли постоялого двора. На утро следующего дня, расплатившись с извозчиком, я отпустил его и, напившись чаю, надел вице-мундир и отправился в корпус представиться директору генералу Струмилло.
На вопрос директора, я объяснил подробно — почему решился перевестись в Полтавский корпус и переговоры мои по этому делу с инспектором Ницкевичем. Директор, выслушав меня, сказал: "вы, господа столичные, очень ошибаетесь, полагая, что в провинции
— 683 —
и климат лучше, и жить дешевле, легче и покойнее. Вот поживете здесь, увидите сами, что эта за Аркадия! Квартир казенных учителям не полагается; вы получите, конечно, квартирных денег и за уроки рублей 300—400, ну вот и наслаждайтесь провинциальной жизнью". Пошел я от него, повесив нос, и даже пожалел, зачем я отпустил извозчика. Но что делать! посмотрю, что дальше будет.
На третий день я нанял себе квартиру, а через неделю другую, поближе к корпусу, а тут вернулся из Петербурга г. Ницкевич. Я пошел к нему и рассказал, как встретил меня директор. Он усмехнулся и заметил: "это пустяки, успокойтесь, все будет так, как я вам обещал". Действительно, все так и исполнилось, но не долго мне пришлось служить при Струмилло, которого кадеты звали Страшиллом. Он был человек тяжелый, неделикатный и крайне самолюбивый. Излишнее самолюбие его и погубило, и вот каким образом: 1-го января 1849 года все полтавское дворянство, в зале дворянского собрания, встречало новый год; тут же находились и корпусные чины с директором во главе. Во время тостов, инспектор корпуса, полковник Скалон, почтенная личность, обратился с бокалом прежде всего к губернатору Ознобишину, как и следовало. Это оскорбило Струмилло — и он в дерзких словах сделал Скалону, при всем собрании, выговор за то, что тот не обратился с первым тостом к своему начальнику. Скалон счел себя обиженным, дворянство приняло его сторону, и случай этот кончился весьма неблагоприятно для директора. В феврале месяце уже заговорили, что он выходит в отставку, а в мае уже приехал на его место ген. Врангель 1).
В течение семилетнего управления корпусом директора Врангеля, все шло, как по маслу; всем жилось хорошо и счастливо. У меня было довольно частных уроков, заказных работ, а также уроки в институте. За это же время в корпорации институтских, корпусных и гимназических учителей возникла благородная мысль об открытии в Полтаве женской гимназии. Средства для этого были добыты энергическими трудами и пожертвованиями учителей. Мы устраивали спектакли, литературные чтения, лотереи; сами и семейства наши лицедействовали; на лотереи жертвовали вещами; я, например, отдал копию с картины Тициана: "Воздадите божия Богови и кесарева кесарю", стоившую 100 рублей. Прочие тоже жертвовали ценные вещи, и таким образом составился достаточный капиталь; гимназию открыли и мы все обязались прослужить в ней семь лет безвозмездно,
1) См. Воспомин. о Полтавском корпусе в "Русск. Ст." изд. 1876 г., том LII, стр. 717-723. Ред.
— 684 —
и прослужили. После гимназия перешла в ведомство императрицы Марии и получила возможность существовать самостоятельно.
Но вот наступил 1856 год. Добрейший и почтеннейший наш Егор Петрович Врангель оставил службу по слабости здоровья. На место его прибыл, в июле месяце, с Кавказа какой-то генерал Юрьев, с супругой и дочкой — тут уже пойдет иная история, известная в преданиях Полтавского корпуса под названием Юрьевской эпохи. Впрочем, слава Богу, эпоха эта не была продолжительна, не более двух с половиной лета, но стоит десяти. Итак, генерал Юрьев прибыл к нам с Кавказа; какими доблестями он там отличался — неизвестно; но сделавшись начальником военно-учебного заведения, он выказал вполне анти-педагогические способности по управлению корпусом.
Юрьев был человек не злой, с воспитанниками даже добрый, но тем не менее самолюбивый, резкий и вспыльчивый. Он считал себя за энциклопедиста всех знаний, старался показать каждому преподавателю, что он лучше его знает учебный предмет, и для этого, вместо инспектора, на котором лежит наблюдение за учебной частью, сам ежедневно ходил по классам, сопровождаемый обыкновенно своей свитой, состоявшей из батальонного командира, его помощника, помощника инспектора, ротного капитана и дежурного офицера. Вся эта свита, бывало, входить в класс, дежурный кадет, по заведенному порядку, рапортует, учитель раскланивается, и лекция продолжается. Минут через пять-шесть директор начинаете прерывать учителя, делает свои замечания; учитель сначала молчит, потом излагает собственные разъяснения, директор возражает, завязывается спор. В споре директор пылит, позволяет себе резкие выходки и с неудовольствием идет в другой класс. Там повторяется та же история, но оканчивается скорее, потому что директор уже предварительно раздражен, и с подобными перерывами каждодневно проходили лекции.
Расскажу два-три случая, характеризующие вмешательство директора в педагогические дела.
Однажды учитель физики и естественных наук, Котельников, читал кадетам о светилах небесных, а кстати о кометах, потому что в том году появилась комета. Директор в это время вошел в класс и, вслушавшись о чем идет речь, спросил одного воспитанника, знает ли он, что такое комета. Тот отвечал, что слышал от учителя, и упомянул, между прочим, что это блуждающие звезды.
— Врешь, сказал директор, — кто это тебе наврал? Комета — это
— 685 —
есть посланница небес. А знаешь ли, где она находится? В деснице всемогущего Бога, — и с этими словами вышел из класса.
В другой раз, в классе, где стояли шкафы с чучелами зверей, птиц и насекомых, тот же преподаватель Котельников читал лекцию об ящерицах. Директор вдруг прерывает его и спрашивает:
— А есть ли в корпусном собрании двухголовые ящерицы?
— "Какие это, ваше п-во, двухголовые ящерицы? Извините, я никогда не слыхал о таких".
— Как же, у нас, на Кавказе, возражает директор, — водятся двухголовые ящерицы. Я сам своими глазами видел.
И только Юрьев вышел за двери — весь класс разразился хохотом. "Тсс... тсс... тише, тише, господа, замолчите!" останавливает учитель, а кадеты кричат: "Двухголовая ящерица, двухголовая ящерица!" Насилу он унял их.
А вот еще случай в моем классе рисования. Входит директор со свитой и спрашивает кадет:
— Что вы тут делаете?
— "Рисуем".
— Что же вы рисуете?
— "Геометрические тела".
— Ну, с чего ты начинаешь? обратился он к одному воспитаннику.
— "С основания, отвечает кадет. Я провожу основную линию, потом отвесные, перпендикулярно основанию, и отмериваю высоту. Потом"...
— Я тебя не о том спрашиваю, я спрашиваю, что ты прежде всего делаешь?
Кадет растерялся и замолчал, Директор обращается к другому с таким же вопросом, та же история; затем — ко мне, и говорить:
— Они ничего не понимают, вы им не объясняете, так учить нельзя.
Я заявил: "ученики, ваше пр-во, отвечают правильно, согласно программе и руководству, по методе Сапожникова; а вопроса вашего, извините, я тоже не понимаю".
— Вы?.. Вы меня не понимаете? Это что такое? закричал генерал. — Что это? Как вы смели? Да я вас под арест посажу!
В эти минуты я стоял и чувствовал, что по мне дрожь пробегает.
Обратившись к свите, директор кричит:
— 686 —
— Что это за учитель? Какой он учитель! Покажите мне сейчас, какая там метода или руководство Сапожникова!
Исправляющий должность инспектора, Дудышкин, принес руководство. Перелистывая его, ходя по коридору, он расспрашивал Дудышкина обо мне, что я такое, давно ли в корпусе. Тот ему объяснил, что я из Петербурга, столько-то лет служу, что я на хорошем счету, ежегодно получаю за успехи воспитанников похвальные отзывы от главного наблюдателя и даже от начальника военно-учебных заведений Я. И. Ростовцева. Тогда Юрьев, бросив руководство на пол, сказал:
— Черт знает, что тут за чепуха! Может быть, он и хороший учитель, но это дерзость — сказать при учениках, что он меня не понимает. Скажите ему, чтобы вперед был осторожен.
Проделывая подобные штуки с учителями и со всеми подчиненными, Никанор Иванович дошел, наконец, до того, что стало всем невыносимо. Следующий случай вывел нас всех из терпения. Дело было так: появилось пасквильное сочинение на Юрьева, под названием акафиста [1]. Оно было подкинуто в двух экземплярах: один был положен в фуражку директора, другой одному из преподавателей, поручику Коллерту, который и прочитал его публично в учительской комнате, во время перемены. Директор, захватив найденное в фуражке, отправился домой и, прочитав посвященный ему акафист, конечно, разозлился, но решился молчать до времени, пока не отыщется дерзкий памфлетист. Как всегда бывает, нашелся угодник и передал Юрьеву, что акафист прочитан поручиком Коллертом в учительской. Содержание этого акафиста было курьезное, в нем перечислялись все содеянные Юрьевым глупости, за два года его управления. Я помню этот акафист только отрывками и приведу в том виде, как мне сохранила его память:
Радуйся, блаженный Никаноре,
радуйся
Радуйся, великий глуподее, радуйся!
Радуйся, двухголовых ящериц ловящий,
Радуйся, кометы за посланницы небес считающий,
Радуйся, ворота от сквозных ветров затворяющий,
Радуйся, учителей экзаменующий,
Дураками их ругающий!
Радуйся программы вздором называющий
И на пол их швыряющий,
Радуйся швейцара за кадета принимающий
И в лысину его лобызающий,
Радуйся, лбом церковный пол обивающий,
Радуйся, женихов для своей Людмилы ловящий! и т. д.
[1] Автор сайта рекомендует прочитать воспоминания Л. В. Картавцова и И. Р. Тимченко-Рубана.
— 687 —
Носились слухи, что этот пасквиль написал кадет специального класса, было даже подозрение, что сочинением руководил бывший тогда инспектор Бодянский, у которого воспитанники собирались по вечерам, но настоящий автор так и не был узнан.
Когда дошло до директора, что акафист публично прочитан Коллертом между учителями, он на следующий день, придя на лекцию Коллерта, придрался к нему, вышел из себя и сделал при воспитанниках крайне непозволительную сцену, сказал, что он, Коллерт, бесчестит военный мундир, и посоветовал ему снять его и надеть фрак, приличный костюм для дурака. — "После такого незаслуженного оскорбления я больше не могу здесь оставаться", проговорил Коллерт и вышел из класса, за ним следом вышел и директор, и раздраженный ушел домой. Во время перемены все учителя собрались в учительской, где происшедшее было рассказано Коллертом и подтверждено свидетелями. Что же это такое, господа, долго ли мы еще будем терпеть такия вещи? говорили фрачники, к ним пристали и мундиры, — и после серьезного совещания сообща порешили потребовать, чтобы Юрьев перед Коллертом извинился. Для объяснения об этом с директором, по мысли Бодянского, выбран был депутат из среды учителей. Эту миссию принял на себя, согласно выбору, молодой гвардейский поручик Риттер, преподаватель фортификации и военных наук вообще, человек очень сдержанный, скромный и находчивый. Явившись к директору в полной форме, он от лица всего общества учителей высказал все, что следует.
— "Это что такое? — воскликнул директор, — чего же вы от меня хотите?" хотите?"
— Желаем, чтобы вся эта неприятность загладилась и умиротворилась.
— "Каким же образом?"
— Вам, ваше пр-во, лучше знать к этому средства.
— "Уж не прикажете ли мне, вашему директору, просить прощения у этого мальчика?"
— Это как вам угодно.
— "Пойдите и скажите им, чтобы они и не смели думать об этом".
— В таком случае..
— "Ну, что же в таком случае?"
— Я обязан исполнить поручение моих товарищей и предупредить вас, что на вас будет подана жалоба главному начальнику генералу Ростовцеву.
— 688 —
— "Меня этим не испугаете, жалуйтесь, сколько угодно... Иди вон, а не то я прикажу арестовать тебя".
В тот же вечер все учителя собрались в квартире Риттера; посоветовавшись, написали жалобу и все под ней подписались. Решили: нанять эстафету и когда ее повезут, то чтобы двое преподавателей верхами проводили эстафету до первой почтовой станции, из опасения, чтобы местный почтмейстер, по просьбе знакомого с ним Юрьева, не остановил ее.
На другой день, 25-го января 1859 года, эстафета была отправлена, а г. Риттер снова явился к Юрьеву с докладом, что жалоба на него послана. Боже мой, что тут было! Директор вне себя от бешенства бранится, топает ногами, жена его с рыданиями и криками: "Злодеи, варвары, что вы с нами делаете?" падает в истерике, дочь, тоже в слезах, бросается к матери. "Позвать сюда Дубровина", кричит Юрьев. Приходит батальонный командир Дубровин. "Арестовать его!" кричит он, указывая на Риттера. Риттер вынул и отдал свою шпагу, которую положили под корпусное знамя, бывшее тогда в квартире директора. Риттер был наказан домашним арестом.
В марте месяце 1859 г. получен был приказ передать на время исправление должности директора инспектору Бодянскому, а через несколько дней приехал из Петербурга, для разбора дела, генерал Шлиппенбах и остановился в доме директора в бельэтаже; директор же поместился вверху. Дело, думаем, не ладно. Однако, сомнения были напрасны. Следователь изолировал себя совершенно и вел следствие на чистоту; всех нас призывал по одиночке, расспрашивал и удивлялся самодурству директора. Он всем нам говорил одно и тоже, что мы поступили против закона, подписав жалобу скопом, что Государь этим недоволен. "Вы имели право жаловаться, объяснял он, но подписать должен был кто-нибудь из старших служащих". На это мы отвечали, что не сделали этого из опасения, чтобы за всех нас не пострадал один. Когда я вошел в кабинет к Шлиппенбаху, он взглянул на меня и с удивлением воскликнул:
— А! старый сослуживец, г. Зайцев, вы как здесь, давно ли?есь, давно ли?
— "Да уж десять лет, говорю, ваше пр-во".
— Скажите, а я и не знал. Садитесь, пожалуйста, и расскажите, что у вас здесь вышло, за что вы так невзлюбили директора. Говорите откровенно, как бывшему вашему сослуживцу.
Я рассказал подробно все, что — Странный чудак, заметил Шлиппенбах.—Жаль мне вас,
— 689 —
господа; я буду держать вашу сторону, сколько могу, но беда в том, что Государь Император очень недоволен тем, что вы все подписали жалобу. Это называется скоп... незаконно. Не знаю, что будет, но Бог милостив, не унывайте!
С этим я от него и вышел. 14-го апреля Шлиппенбах уехал, а за ним вскоре выехал и Юрьев в Петербург, для оправданий. Мы слышали потом, что когда он явился к Государю, то Государь спросил его: "Что ты сделал с моим корпусом?" Тогда Юрьев упал на колени и просил прощения, но ему дана была отставка.
С отъездом Шлнппенбаха, мы, учителя, приуныли, стали думать что-то с нами будет, не рассеют ли нас по всем уголкам матушки России? Думали, гадали и на память друг о друге сняли с себя, на всякий случай, фотографическую группу, которая и доселе красуется у меня на стенке.
Более половины этих лиц уже нет на белом свете.
Прошли недели, месяцы — с нами ничего особенного не последовало. Вскоре, по отъезде Юрьева, к нам был определен новый директор, генерал Тихоцкий, из Харькова, и все пошло своим чередом. Вдруг слышим, что Государь Император [Александр II] будет проездом в Полтаве. Все засуетились, хлопочут, приготовляются к встрече высокого гостя. И вот государь в Полтаве и остановился в доме губернатора Волкова; на другой день поехал осматривать учебные заведения и начал с нашего корпуса. Пока государь обозревал церковь, лазарет, столовые, роты, нас всех учителей построили в коридоре. Выйдя к нам, Государь поклонился и, окинув всех взором, сказал:
— Я вами недоволен, вы поступили незаконно, подписали свою жалобу, что называется, скопом; вам должны быть известны законы, в особенности вам (обратившись к военным) непростительно. Но Бог с вами, надеюсь, что вперед этого не будет.
Мы все низко поклонились. Государь, кивнув головой, промолвил: "прощайте", и уехал из корпуса. Слава Богу, повторили мы все, крестясь от радости, все кончено! и зажили с новым директором по божески.
Генерал Тихоцкий был хороший человек, общительный, незаносчивый, вообще добрый. Мы бывали с ним даже на охоте. Но, увы! с кем греха не бывает, от беды не спасешься. Не более года пробыл он директором, как опять случилась катастрофа. В конце курса, перед экзаменами, кадеты старших классов просили некоторых учителей и инспектора дать им для повторения
— 690 —
научных предметов час, назначенный для фронтового учения. Инспектор согласился, но не предупредил об этом батальонного командира. В назначенный час батальонный приходит и приказывает офицеру построить кадет на ученье. Офицер рапортует, что кадеты строиться не хотят, говорят, что им нужно заниматься повторением. Батальонный вскипел, пошел сам по классам с криком: "строиться", но воспитанники и ему отвечали, что им нужно заниматься. Батальонный немедленно донес об этом директору. Тихоцкий прибежал в корпус и велел кадетам построиться. Те повиновались и выстроились в ряды. Директор скомандовал: "направо, марш!" но кадеты ни с места. Я вам говорю: "марш!" повторил он, а кадеты стоят. Тогда Тихоцкий, в раздражении, ударил по щеке флангового кадета в передней шеренге. В эту минуту последовал общий взрыв в рядах кадет: "Как, нас бьют, по лицу бьют! Что это такое? Мы тебе не кантонисты достались!" За сим массой устремляются на директора, с криком: "Мы тебя с лестницы спустим!".. Но солдаты-служители и офицеры бросились и остановили кадет, а тем временем Тихоцкий сбежал с лестницы и ушел на квартиру. Кадетам объявили, что для восстановления порядка потребуют роту вооруженных солдат, и это водворило дисциплину. Тем не менее, один из кадет явился к губернатору [Волков А. П.] с жалобой, что их бьют; разумеется, кадета солдаты привели в корпус. Завязалось дело. Последовали донесения в гл. управление в.-учебн. заведений как от директора, так и от губернатора. Назначено было следствие. Эта история кончилась тем, что из кадет человек пять-шесть, признанных зачинщиками, были отправлены в юнкера, а директор вышел в отставку.
На место его к нам приехал из новгородского корпуса генерал барон н Икскуль и перевел с собой на службу своего инспектора полковника Кузьмина-Короваева, который был его достойный помощник и доверенное лицо. Барон Икскуль откровенно признавался, что не без опасения и страха решился он на перевод в Полтавский корпус, заявивший себя беспокойным и опасным заведением, из которого в два года вытеснили двух директоров: одного — учителя, а другого кадеты, и принял должность только с тем, чтоб с ним был переведен Григорий Павлович Короваев. Однако, опасения барона Икскуля были напрасны, время его управления прошло великолепно: он не мог нахвалиться нами, а мы им.
В 1864 г. Г. П. Короваев был переведен в московский корпус, а директор Икскуль, по случаю преобразования корпусов в гимназии, оставил в 1865 году службу, вместе с инспектором
— 691 —
Руммелем, занявшим место после Короваева. Начальником полтавской военной гимназии назначен был известный математик в педагог Ф. И. Симашко — и 20 лет этот почтенный, убеленный сединами муж управлял преобразованным заведением, с истинным гуманно-педагогическим тактом.
При ген. Симашко я и закончил мою деятельность, вышел в отставку, с чином статского советника, кавалером св. Станислава, Анны и Владимира и награжденный за свою 46-ти-летнюю учительскую службу пенсионом, которым и живу помаленьку доныне, вместе с незамужней моей дочерью. Мне уже 82 года, но я, благодаря Бога, еще бодр и крепок и одно только чувствительно изменило мне за последнее время — это зрение; читать и писать могу не иначе, как с помощью лупы.
В заключение моих незатейливых воспоминаний, снисходительно принятых почтенным редактором "Русской Старины" на страницы этого уважаемого журнала, — приведу список директоров и инспекторов, переменившихся за время моего 46-ти-летнего учительства:
В 1-м кадетском корпусе, в
Петербурге,
с 1839 по 1848 год:
Директора: |
Инспектора: |
1. Годеин. 2. Шлиппенбах. 3. О. С. Лихонин. |
1. Кушакевич. 2. Кори. 3. Выходцевский. |
В Полтавском корпусе, с 1848 по 1886 год
Директора: |
Инспектора: |
||
4. Струмилло. 5. Врангель. 6. Юрьев. 7. Тихоцкий. 8. Икскуль. 9. Симашко. |
4. Ницкевич. 5. Скалон. 6. Андриянов. 7. Дудышкин. 8. Бодянский. |
9. Короваев. 10. Руммель. 11. Кругликов. 12. Фон-Боль. 13. Котельников. |
14. Боголюбов. 15. М.Ф.Де-Пуле. 16. Смирнов. 17. Кудрявый. 18. Анчутин. |
И. К. Зайцев.
г. Полтава. 1886 г.г.
Ссылки на эту страницу
1 | Вайнгортовские чтения - 2002
[Вайнгортівські читання] - материалы первой научной конференции |
2 | Выдающиеся личности изобразительного искусства Полтавского края периода ХIIIV-ХХ столетий
[Видатні постаті образотворчого життя Полтавського краю періоду ХVІІІ-ХХ сторіч] - Курчакова Ольга, Бочарова Светлана |
3 | Зайцев Иван Кондратьевич
[Зайцев Іван Кіндратович] - пункт меню |
4 | Из воспоминаний о прожитом
[Зі спогадів про прожите]. Тимченко-Рубан Иван Романович. Исторический вестник, июль-август 1890, том. 41 |
5 | Исторический очерк Петровского Полтавского кадетского корпуса ( 1)
[Історичний нарис Петровського Полтавського кадетського корпусу] - Павловский Иван Францевич. Полтава. 1890 |
6 | Материалы к истории Петровского Полтавского кадетского корпуса ( 5)
[Матеріали до історії Петровського Полтавського кадетського корпусу] - с 1-го октября 1907 г. по 1-е октября 1908 г. Год пятый. Собрал полковник А. Д. Ромашкевич. Полтава. 1908 |
7 | Петровский Полтавский кадетский корпус в воспоминаниях одного из его воспитанников (1852 — 1859)
[Петровський Полтавський кадетський корпус у спогадах одного з його вихованців (1852-1859)] - Картавцов Л. В. // "Русская старина", апрель, май, июнь 1890 г., том. 66 |
8 | Петровский Полтавский корпус. К истории этого корпуса
[Полтавський кадетський корпус. До історії цього корпусу] - И. Ф. Павловский // Русская старина. - 1886. - Т. LII. - Сентябрь. - С. 717-723. |
9 | Полтавский кадетский корпус в первые годы его существования
[Полтавський кадетський корпус у перші роки його існування] - Домонтович Михаил Алексеевич (воспитанник ППКК 1847 г.) |
10 | ППКК - воспоминания питомцев и преподавателей
[ППКК - спогади вихованців і викладачів] - пункт меню |
11 | Указатель книг и статей по названиям
[Покажчик за назвами] - пункт меню |