В зеркале памяти. Часть 5. Снова Полтава (1944-1945)
- Подробности
- Просмотров: 20830
Илья Розенфельд
В зеркале памяти. Часть 5. Снова
Полтава (1944-1945)
Мы прибываем в Харьков в пасмурный мартовский день. Наш состав замирает на самом дальнем пути, в тылу товарной станции. Балашовка тонет в холодном мутном тумане, над нами набухшее снегом низкое серое небо, в воздухе резкая керосиновая вонь, запахи дыма и гари. Впереди, насколько хватает глаз, растоптанный черный снег и грязь, жирные нефтяные лужи, штабеля сгнивших шпал и пирамиды ржавых железных бочек, платформы с бревнами и углем. Все пути забиты составами, с пронзительными свистками взад-вперед бегают, пыхтя, юркие маневровые паровозы, звонко лязгают вагонные буфера. Чтобы выйти к вокзалу, нужно пересечь все эти пути. С равномерным сухим постукиванием перед нами медленно проползает бесконечный состав из черных нефтяных цистерн и, отражаясь многократным гулким эхом, с небес над путями громыхает монотонный механический голос диспетчера, повторяющего, как автомат, невнятные команды. Навстречу ему перед нами по другой колее тянется другой состав из полусотни платформ с углем. Нужно ждать, картина привычная. Ведь нам нужно двигаться дальше, до Полтавы. По сравнению с тем, что осталось за нашими спинами, это уже совсем близко, почти рядом - хоть бери свою торбу и шагай пешком.
Вскоре удается выяснить, что железнодорожное сообщение с Полтавой, слава Богу, уже есть, хотя и нерегулярное. Поезда ходят не каждый день и формируются они из старых товарных вагонов-теплушек. Но для нас роли это не играет, такой «комфорт» - дело уже обычное. Плохо лишь то, что времени их отправления не знает никто. И узнать негде. И продают ли на них билеты? И вообще - есть ли билетные кассы? Где они?
Впрочем, это тоже неважно - только бы найти такой состав. Ездить без билетов мы уже научились. И, разбившись на группы, рыщем по Балашовке. Но никто ничего определенного ответить не может, никто ничего не знает, на вопросы отвечают неопределенно и стараются поскорее отделаться.
Всё же к вечеру такой поезд мы находим. В дальнем тупике без паровоза стоят пять-шесть видавших виды изрядно побитых телячьих вагонов. Откатные двери сдвинуты, железные петли прикручены проволокой, на стенках корявые надписи мелом «Полтава-Южная». А вдоль всей вагонной цепочки прямо на мокрой земле сидят, стоят, толпятся, курят и переговариваются, лежат на мешках, узлах и ящиках немолодые мужчины в ватниках, старики, бабы в подпоясанных кофтах и темных платках. Многие из них друг друга знают. Откуда-то им известно, что отправят эти вагоны на Полтаву, скорее всего, ночью. И они привычно и терпеливо ждут. Дедок с двумя туго набитыми огромными мешками подходит к нам. «А ви, хлопці, звідки? Що везете? Може пшоно? Кажуть люди, що у Полтаві воно дуже дороге. А в мене є аж два лантухи, дуже важкі. Возьміть в мене один, га? Уступлю, їй-богу!» Но мы отказываемся. Дед в недоумении. «Так що ж, хлопці, ви до Полтави возите? Невже борошно? Або ж цукор?» Мы ему поясняем, кто мы и откуда едем. Он качает головой. «Шкода, що не хочете узяти. У Полтаві тепер справжня голодуха, окрім картоплі нічого немає, та й та мерзла».
М-да, информация малоприятная. Но все равно, сейчас нам не до этого.
Ночь, холодно и темно, лишь неспешно вращающийся тонкий прожекторный луч на высокой стальной мачте время от времени освещает нас синим призрачным лучом и тут же скользит дальше. В его свете лица людей похожи на лица утопленников. Балашовка стихает. А мы ждем. Узнать, пойдут ли эти вагоны в Полтаву или нет, негде. И мы ждем, всё равно деваться нам некуда. Но вот часа в два ночи к нашему составу подают пыхтящий, весь в клубах пара и дыма паровоз, гремят буфера, толчок, лязг и одновременно с этим люди бросаются на штурм вагонов. Проволочные петли мгновенно сбиты, отовсюду несутся крики и ругань, женский визг и матерщина. Мы действуем дружной группой, ребята мы молодые и здоровые, да и остаться нам не хочется, и мы без зазрения совести отталкиваем более слабых. Ни лесенок, ни ступенек, конечно, нет, и мы, помогая друг другу, взбираемся в высокий вагон. А за нами, ругаясь и матерясь, лезут и прочие. Вскоре вагон заполняется до отказа. Темно, не видно ни зги. Лишь кое-где вспыхивают огоньки зажигалок, пахнет махоркой и мочой. Кто-то стонет, а кто-то уже храпит. Теперь в вагоне лишь с трудом можно найти на полу местечко, чтобы сесть - на свой мешок, конечно. Проходит полчаса. В кромешной тьме невидимый паровоз тоненько свистит и вагон дергается. И наш состав неспешно отправляется.
Ура! Стучат колеса, ускоряется отсчет стыков. Уже ночь, очень поздно, но ни у кого из нас сна ни в одном глазу. Все радостно возбуждены - мы едем домой, в Полтаву! Всего несколько часов - и мы там. После всего пережитого в это невозможно поверить.
К Полтаве мы подъезжаем ранним утром, едва начинает светать. Утро серое, неприветливое, всё в густом молочном тумане. Очень холодно, всё сырое, неприятно липкое. Конечно, никто из нас так и не уснул. Мы толпимся у раздвинутых полотнищ вагонной двери и жадно вглядываемся в проползающие мимо разъезды и полустанки, пытаемся увидеть, узнать что-то знакомое. Но ничего разглядеть нельзя - всё едва просматривается в холодном тумане, даже стук колес звучит глухо, будто сквозь слой ваты. Мимо проносятся едва различимые в мутной мгле голые черные деревья, какие-то будки, домики, гремят стрелочные переводы, иногда промелькнет серый контур стоящего с флажком в руке дежурного. Всё нечётко, смутно, как во сне. И всё же во всем этом - необъяснимо - ощущается что-то своё, близкое, очень знакомое…Проходит еще полчаса, мучительных, нетерпеливых…
Но вот поезд начинает тормозить, замедляет ход, медленно вползает в лабиринт подъездных путей. Сквозь густой туман можно различить какие-то низенькие постройки, мимо проплывает приземистое краснокирпичное здание вагонного депо, стоящие на соседних путях платформы с углем, одинокие товарные вагоны, тянутся черные нефтяные цистерны, в стороне видны складские здания, на рампах громоздятся горы ящиков и бочек, всюду снуют люди… Это уже вокзал.
Еще немного, еще…еще… Всё. Вдоль состава проносится звонкий лязг буферов, долгое шипение тормозов, вагон дергается и замирает. Мы в Полтаве. Это вокзал «Полтава Южная».
После уже привычного ритмичного стука колес и вагонной дрожи наступает минутная тишина и тут же из всех теплушек начинают вываливаться люди, все с мешками, ящиками, узлами, фанерными чемоданами. Над перроном стоит сплошной общий крик, шум, перекличка голосов, ругань. Разбитый грязный асфальт в выбоинах и черных лужах, между приезжими быстро снуют какие-то юркие люди: это перекупщики, они заглядывают в лица, мгновенным опытным взглядом ощупывают выгружаемые на перрон мешки. На нас, с нашими полупустыми мешками за плечами, они не смотрят. Они ждут и ищут своих, уже знакомых.
Мы на перроне. Все бледны после бессонной ночи и слегка растерянны. Вокруг нас бегут люди, шум, голоса, озабоченные выкрики, а мы молча стоим. Впереди сквозь серый туман слабо просвечивает мутный контур вокзального здания, но даже отсюда можно разглядеть, что крыши нет и неровные, обломанные, как гнилые зубы, чернеют зазубрины стен верхнего этажа. Подходим поближе. Через пустые оконные проёмы видна лежащая внутри многометровая, вровень с окнами второго этажа груда битого кирпича, щебня, досок и обломков бетона, из неё торчат железные балки и прутья железной арматуры. Там, где когда-то был выход на перрон, в закопченной стене огромный рваный пролом, над ним, грозя обвалиться, нависают куски стен и рядом белеет наполовину уже оборванный немецкий приказ с распластанным хищным черным орлом и пауком свастики.
Для меня такая картина уже давно не новость, я не раз видел такое в Харькове, Запорожье, Сталино, Лозовой, еще где-то… Но многие из нашей уральской группы видят это впервые. Их это ужасает. Они слышали рассказы очевидцев, видели фронтовую кинохронику и фотографии в газетах, но увидеть всё это своими глазами - совсем другое… И даже для меня, при всей моей опытности, всё здесь воспринимается иначе - ведь это Полтава!…
Мы выходим на вокзальную площадь. Всё скрыто в холодном и липком молочном тумане. Уже шесть утра и, значит, скоро рассветёт. В мутной белой мгле размыто чернеет коробка сожженного здания клуба железнодорожников и вдали сквозь серую пелену просвечивают, скорее, угадываются очертания с детства знакомых городских склонов… Вся вокзальная площадь забита телегами, грузовыми машинами, подводами и ручными тележками. Всюду снуют и толпятся люди, сигналят машины, сплошной крик и шум голосов. На затоптанном грязном булыжнике черные лужи, солома, конский навоз. В противоположном конце площади, там, где раньше был мост через Ворсклу и стояли фонари, сейчас пустота - можно различить пологий и пустой противоположный берег. Обломки взорванного моста торчат из воды, видны руины береговых опор. Прямо по воде проложен бревенчатый настил без ограждения, по нему в обоих направлениях густо снуют люди и очень медленно, непрерывно сигналя, передвигаются с включенными фарами машины. Иногда под их весом настил погружается, и ноги прохожих заливает вода. Мы торопливо перебираемся на другой берег реки. Кто-то торопится поскорее встретить родных, у другого на Подоле его дом, а кто-то остается на вокзале, чтобы случайной попуткой или телегой добраться до своего райцентра или села. Встретимся мы уже в институте.
Со своей полупустой торбой через плечо я выхожу на подъем в город. Я шагаю быстро и всё время тревожно озираюсь. Здесь мне всё хорошо знакомо. Взволнованно стучит сердце. Влажно блестит бугристый булыжник мостовой, слева высоко на горе я вижу какое-то сгоревшее черное здание с пустыми закопченными оконными проемами. Всюду грязь, кучи вывороченных камней, бумага, мокрое тряпье. Мимо меня, навстречу и обгоняя, разбрызгивая рыжие лужи, с пыхтеньем ползут в клубах синих выхлопов тяжелые «Студебеккеры», тарахтят телеги, по разбитому мокрому асфальту узкого тротуара вверх и вниз движутся люди. Лежат на земле оборванные провода, телеграфные столбы повалены, выворочена земля. Слева от меня сплошь тянутся знакомые одноэтажные убогие домишки, серые заборы, калитки, ворота. Здесь всё осталось таким, каким было, будто и не было этих двух лет. Я вижу хорошо знакомое красно-кирпичное строение мельницы, где когда-то служил мой дед… И почти напротив него врос в землю слегка покосившийся белый домик, almae matris нашей семьи…Уцелел!
Я шагаю наверх, меня несёт нетерпение, ожидание встречи. Я почти уже бегу, хотя торопиться мне, в общем, некуда. Но меня торопит возбужденное, нервно-лихорадочное состояние, часто стучит сердце и даже слегка морозит. Никто на меня не обращает внимания, я влился в городской человеческий поток, ничем не выделяюсь, внешне я, как все. Но сам я еще ощущаю себя чужим. Я еще не вернулся домой. Я испытываю сложное чувство: в нём волнение и тревога, страх встречи с неизвестным и острое желание поскорее войти в город, увидеть улицы, дома, и тут же подсознательное ощущение утраты прошлого, того, что вернуть уже нельзя... Но стоп. Я уже наверху. Это центр города. Теперь нужно остановиться, осмотреться, отдышаться. Бешено колотится сердце. Туман здесь немного реже. И пусто…тишина…на тротуарах ни души. Знакомая площадь и веером разбегающиеся улицы, слева от меня пустой Петровский парк с голыми черными деревьями, вокруг и впереди хорошо знакомые фасады домов, уходит вдаль с небольшим изгибом кажущаяся странно широкой безлюдная улица Ленина, влажно блестит неровная булыжная мостовая… Всё, как было когда-то…Но нет, я уже вижу, это не так. Нет цветной черепичной крыши нашего музея, вокруг площади в сером тумане пустых улиц мертвым строем тянутся сожженные двух-трехэтажные кирпичные коробки с обрушенными карнизами, зияют черные провалы оконных проемов, закопченные фасады… И пусто, безлюдно. Лишь иногда из глубины развалин ветер дохнет горькими запахами дыма, горелого дерева, потянет сладковатой вонью экскрементов. Призрак прежних улиц. Прошлое невозвратимо исчезло.
Ноги несут меня на Комсомольскую, к нашему дому. Я миную пустые коробки сожженных домов, память услужливо и невольно фиксирует - домов, что раньше тут были, сейчас нет, вместо них громоздятся кучи кирпича, кое-где, будто с угрозой, торчат в небо черные печные трубы и обломки стен, ограды из колючей проволоки... Нет - будто никогда и не было - нашего небольшого, но уютного одноэтажного почтамта с широкими гранитными ступенями углового входа… Рядом с ним груда развалин на месте здания телеграфа… Нет еще многих домов, на их местах пустыри, груды кирпичного боя, заборы, кое-где на столбиках натянута колючая проволока. Но вот и наш квартал. Сожжен и смотрит на меня пустыми глазницами дом, в котором жил и из которого ушел на смерть в застенки НКВД одноногий герой гражданской войны дядя Ваня Писаревский… Нет белого домика портнихи Станиславы, говорящей вместо «с удовольствием» - «к сожалению». На его месте пустырь. Пусто на месте, где осенью сорок первого мы рыли в земле защитную щель от бомб. И уже издали я вижу наш дом. Он цел! Целы окна, кое-где отвалилась штукатурка стен, висят, перекосившись, двери парадных, целы балконы. Я подбегаю и стою у нашего парадного. Входная дверь косо висит на одной петле. А вот и наш балкон, та же старая дикая маслина протянула к нему свои ветви… Забиты фанерой окна первого этажа, где под нами жили Кунины со своими собаками, но цела и невредима дверь с улицы в квартиру сестер Заславских…Странное чувство, колотится сердце, неужели всё это явь? Но теперь я уже вижу: на месте здания кондитерской фабрики, выходящего углом на Шевченковскую, пустота. Занимая весь угол и бывший фабричный двор, высится громадная гора щебня и битого кирпича. И явственные следы пожара на левом торце нашего дома, там выгорели все окна и над ними по стене ползут черные рогатые языки копоти. На улице я один, нигде ни души. То ли еще рано, то ли никто здесь не живет. И, судя по всему, дом пуст. Я вхожу в темное парадное…Знакомые с раннего детства, стертые миллионами шагов металлические ступени, та же цветная плитка на лестничных площадках, те же дубовые перила, до блеска отполированные тысячами прикосновений и моими штанами…Второй этаж…Вот и наша входная дверь, она не заперта…На дверном косяке кнопка звонка, обшитая белой жестью из консервной банки (чтобы ночью не украли - такое случалось). Замка на двери нет, и я вхожу… Пусто, никаких признаков жизни. Пустой длинный коридор, распахнуты все двери в странно гулкие, совершенно пустые комнаты. Стекол в окнах нет, лишь кое-где торчат острые черные пики осколков, на подоконниках и на полу кучи мокрой грязи, всюду на полу большие куски, целые пласты отвалившейся с потолка штукатурки и изразцы кафельной печи, расколота каминная полка, грязный набухший паркет вздыблен и повсюду на полу хрустит битый кирпич, мел, обрушенные куски карнизных падуг… Угрожающе висит над самой головой мокрая, в рыжих пятнах и трещинах штукатурка потолка. Под ногами трещат осколки битого стекла. А на подоконнике лежит намокшая, с треснувшим стеклом выпускная карточка папиной фармшколы какого-то года. На ней в первом ряду сидят папа и преподаватели, за ними стоят улыбающиеся студенты…
…Теперь временно я живу у моих теток, папиных сестер. Темноватая узкая комната с окном и дверью прямо на улицу находится в первом этаже старого дома напротив базара на Шевченковской. В комнату ведет довольно высокое и узкое кирпичное крыльцо из пяти-шести ступенек. «Удобства», естественно, в соседнем дворе. Света у нас нет, как нет и водопровода. Впрочем, в городе так у всех. Так что носить воду из колодца приходится мне, это естественно. Но колодец - ничейный, уличный, без ограждения, которое, по слухам, когда-то было, но разобраны на дрова. Опускать ведро приходится, стоя на кирпичиках у самого края довольно широкой и глубокой ямы, в которую из-под ног нередко оползает намокшая скользкая и грязная земля. Но думать об этом нельзя - нужно изловчиться и, вытягивая ведро, не расплескать воду, да еще самому удержаться, чтобы не свалиться в колодец. Иногда, особенно, со стариками, такое случается. Их, мокрых, несчастных и плачущих, ругаясь и проклиная, сообща вытаскивают. И затем снова черпают воду. Находится этот колодец на той же Шевченковской в пяти-шести кварталах от нашего дома - это дальний городской район с частной застройкой. Дома и усадьбы здесь почти все целы. Немцы, отступая, сожгли центр города, а до этих районов руки у них, как видно, не дошли.
Носить наполненные ведра далеко и неудобно, особенно в гололедицу или дождь, ведь еще март, часто еще идут дожди, а то и со снежком, по ночам подмораживает. А сделать нужно хотя бы две-три ходки, чтобы наполнить наши «хранилища» - две алюминиевые выварки. Процедура эта обычно отнимает полтора-два часа - в зависимости от длины очереди к колодцу. А в дни стирки и того дольше.
Неприятно еще и то, что колодцем пользуется множество людей, и все лезут в него своими ведрами. По утрам там обычно стоят длинные шумящие очереди и несется громкая перебранка - чаще всего, из-за того, что воду своими ведрами набирают и тут же из них поят лошадей подъехавшие возчики. Обычно это угрюмые, молчаливые парни из демобилизованных, на возмущение и протесты очереди они ни малейшего внимания обращают, и связываться с ними рискованно. И очередь, ворча, покорно ждет. После их отъезда в воде нередко плавают соломинки, щепки и кусочки глины, а иной раз и желтые хлопья конского навоза. Но другой воды нет. Так что дома мы ее отстаиваем. Для этой цели на толкучке нужно купить таблетки в круглых жестяных баночках, которыми немцы снабжали своих солдат, - их бросают в грязную воду, и грязь, бурно шипя и бурля, на глазах оседает.
Живется нам трудно. Плохо с продуктами, «отоваривать» продуктовые карточки удается не всегда, очередь у магазина нередко приходится занимать с раннего утра, за два-три часа до открытия. На базаре же кроме овощей и битых кроликов, больше смахивающих на кошек, мяса нет. Тетки мои умудряются что-то фантазировать из имеющегося продуктового ассортимента, и мы, в общем, сыты. К тому же я, как правило, обедаю в столовой института, там без карточек и дешево, а обычное меню - желтая водянистая жижа с вываренной добела свеклой под названием «борщ украинский» и пшенная каша без масла. И всё это за копейки. В условиях плохо и ненадежно работающей карточной системы это великое благо.
Мало-помалу в сожженном, разоренном и разрушенном городе образуется свой быт. Ежедневно с раннего утра за базаром перекликается тысячами голосов и шумит огромная толкучка. Тысячи людей перемещаются взад-вперед, трутся друг о друга в надежде что-то недорого купить или выгодно продать. В толпе мелькают милицейские шапки, иной раз слышны крики и трели милицейских свистков - это ловят шныряющих в толпе карманников. В конце толкучки у улицы Чапаева прямо с земли продают всевозможную кухонную утварь, табак, мёд, немецкие отрывные картонные спички, дрова. Найти здесь можно всё: любые носильные вещи, военные шинели и суконные солдатские ушанки, довоенную женскую обувь и грубые кирзовые сапоги, редкие книги Х1Х столетия и подшивки журнала «Нива» начала века, патефонные пластинки, в том числе немецкие, самовары и утюги, отрезы тканей, гвозди и инструменты, всевозможный хлам. И однажды среди какого-то старья я вижу лежащий на земле небольшой кожаный саквояж с латунной защелкой - что это? Продавец безнадежно машет рукой. «Купи, парень! Ей-богу, отдам недорого. Какие-то непонятные инструменты, возьми! » Я смотрю - ба! Да это немецкий набор для настройки роялей и пианино - специальные ключи и отвертки, длинные и тонкие щипцы, узкие изящные пинцеты, двурогий камертон - всё это новенькое, в отличном состоянии. Я задумываюсь - купить? Зачем? Что с ним я буду делать?.. А-а, ладно, куплю, как раз стипендия в кармане. Мы недолго торгуемся - и набор мой. Немного позже он мне пригодится, я научусь, и буду, увы, недолго, подрабатывать настройкой пианино. О первом моем опыте настройки я расскажу немного ниже. А вот научиться настраивать рояли я так и не успею (позже, уже в Киеве этот прекрасный и, как выяснится, очень дорогой набор инструментов у меня украдут).
Начинают работать магазины в уцелевших лестничных клетках на нижних этажах полусгоревших домов. По утрам у еще запертых дверей в любую погоду строятся длинные очереди, пишутся списки и проводятся с переклички в ожидании подвозки хлеба или в надежде «отоварить» продуктовые карточки. И горе пропустившему очередную перекличку или попросту опоздавшему! Очередь такое не прощает, становись в хвост!
В узкой и длинной, вроде сарая дощатой пристройке со двора к сожженному зданию, где когда-то был кинотеатр «Рекорд» (на улице Октябрьской), вечерами уже идет кино. Там дают не только советские, но и американские фильмы: «Сестра его дворецкого», «Джорж из Динкли-джаза» и еще некоторые немецкие трофейные, не озвученные на русский - «Девушка моей мечты», «Звезда из Рио», «Милый друг» и другие. Кинобудка висит на уцелевшем со двора куске перекрытия сгоревшего здания, а в другом конце сарая на полу у самого экрана стоят два черных динамика, они натужно хрипят и извергают невнятные грохочущие звуки. В «зале» впритык стоят шаткие узкие скамейки без спинок и без номеров, проходы тоже очень узкие и тесные, в прыгающем голубом луче, бьющем из кинобудки, вьются к потолку синие махорочные дымки. Пленка то и дело рвется и зал разражается воплями: «Сапожники!».
Я смотрю эти фильмы с двойственным чувством. Фильмы бездумные, пустые, со слащавыми любовными сюжетами, они без войны и крови, без пожаров и человеческих страданий. Люди по таким картинам соскучились. Но в сожженном, разрушенном и темном городе, среди безлюдных гулких улиц, вдоль которых стоят мертвые скелеты сгоревших зданий и свистит ветер в пустых проемах, вся эта экранная псевдо-жизнь выглядит наивной и смешной сказкой - все эти сияющие, залитые ярким светом дворцы, хрустальные люстры и беломраморные колоннады, бьющие роскошные фонтаны водопады, веселая, нарядная, искрящаяся музыка, прелестные игривые девушки, балет, песни, шутки, смехотворные «смертельные» любовные интриги и фанерные страдания. Весело и смешно… И невозможно избавиться от ощущения несуразности, раздражающего нелепого контраста с нашей жалкой, полунищенской жизнью…
Но это кино. Бог с ним, вышел и забыл.
Но в жизни тоже ощутима невидимая, разделяющая преграда между нами - уезжавшими, и ими, остававшимися. Это - психологический разрыв, взаимная настороженность, осознание того, что мы стали разными. С нашей стороны - это подсознательная неприязнь, недоверие, иной раз даже тайная враждебность по отношению к ним, остававшимся в городе, кто вольно или невольно жил эти два года в ином, непохожем на прежний, чужом и опасном мире, кто освоился, уцелел и выжил. И даже приспособился. В этом злом чувстве есть оттенок - это, чего греха таить, тайная злая зависть. Ведь мы отсюда уезжали, убегали, бросив свои дома, оставив всё и просто спасаясь от смерти, мы стали нищими, бродягами без крова над головой. Теперь мы вернулись. Но куда? На свои разоренные пепелища? Ведь жизнь наша нарушена, она утратила заданный с детства ритм и самое главное - свой вектор…А они, остававшиеся, продолжали жить в своих домах, ходить по улицам нашего, еще целого города, встречаться с друзьями и подругами, смеяться, смотреть кино, одним словом, жить.
И вот мы встретились. Да, мы, вернувшиеся, и они, остававшиеся, повзрослели, изменились. То, что свершается с человеком за долгие годы обычной жизни, произошло с нами за эти два года. Осенью 41-го я оставил Полтаву зеленым юнцом, не до конца осознававшим ужас происходящего, крах жизни. Сейчас, в 44-м, я уже не тот. Я узнал человеческую подлость, увидел изнанку жизни, нищую, разоренную и озлобленную страну, вшивые грязные эшелоны, хаос и неразбериху, бомбежки, смерти и пожары, голод, холод и разруху, людское ожесточение, злобу, горе и отчаяние. И сейчас на знакомых, которых теперь встречаю, я смотрю иными, подозрительными, глазами: кто вы? Что у вас за душой? Они мне улыбаются, а я думаю - какими были бы вы, если бы встретили меня в дни оккупации на этой улице? Рискнули бы спасти? Или торопливо прошли мимо, сделав вид, что не заметили? Испугались и нашли повод, чтобы поспешно уйти? Или донесли на меня? Я понимаю - им тоже досталось. Они успели увидеть много разного и тяжелого. Их привычный мир рухнул, все стало чужим и опасным. Вся окружающая жизнь стала неустойчивой, непонятной, временной. И страшила мысль о жизни, если прежнее не вернется. Что тогда будет? Как они будут жить? Кем смогут стать, чем заниматься?
Многие общие знакомые погибли, сгинули, бесследно исчезли, другие же затаились. А есть и такие, о которых рассказывают невероятные вещи. Кое-кто, кого мы хорошо знали и считали друзьями, сразу же после отъезда общих знакомых или товарищей сразу же бросались в оставленные квартиры и жадно, не стесняясь, тащили всё: ценные вещи, обувь, белье, книги, картины, граммофонные пластинки, иногда даже увозили мебель. Нашлись и такие, у кого вечерами шумели пьяные оргии с участием полицаев и даже немцев. Невероятно звучит рассказ бывших соучеников по 10-й школе о нашей директрисе, М. Г. Петренко, пламенной большевичке, обожавшей жаркие диспуты о настоящем советском человеке, но город не покинувшей и сразу же, на глазах у всех, сошедшейся с немецким офицером. Были и другие. Просто привычно и покорно приспособившиеся к новому, немецкому «порядку», чужих квартир не грабившие, никого не выдавшие. А было немало радующихся новой власти, охотно ей служивших и надеющихся на блага от неё.
[Мне кажется уместным прервать на этом месте воспоминания Ильи Александровича и привести здесь присланный им рассказ Аникеевой, о которой он упоминает в первой части своих воспоминаний - Т.Б.
В один из вечеров я застаю у нас дома - трудно поверить! - старуху Аникееву. Я не верю своим глазам. Это она, очень состарившаяся и худая, почти скелетообразная, с сухой желтой восковой кожей, обтягивающей впалые щеки и лоб. Она без зубов, рот ввалился, но из густой сети морщин серые глаза молодо улыбаются. «Прочитала в газете, что вернулся ваш институт, - радостно, беззубо шепелявя, говорит она. - Ну и отправилась по адресу. И, как видите, нашла вас».
Аникеева аккуратно одета, на ней простая, но хорошая и чистая обувь, на плечи накинут красивый темный платок. «О ваших злоключениях я знаю, - говорит она. - Слава Богу, что вы все живы! Бог Россию спас, вопреки этим ничтожествам, большевикам. Но я понимаю, что вас интересует, как я умудрилась выжить в эти жуткие годы. Расскажу. Только наперед скажу, чтобы быть объективной: при немцах, которых я, как всякая русская, всегда ненавидела и ненавижу, в городе был порядок. Конечно, это был страшный, полицейский порядок. Они убивали и казнили невинных людей, но делали это, как тати в ночи, тайно. Даже не все об этом знали. Вечерами по улицам города ходили немецкие патрули, и было тихо. Конечно, хуже немцев были только наши, украинские полицаи, всегда полупьяные подонки, они были очень опасны, могли ни за что избить, а то застрелить человека, или отнять хорошую вещь, могли изнасиловать женщину. Конечно, когда в октябре сорок первого два дня расстреливали евреев, в городе об этом знали все. Но, в общем, большинство отнеслось к этому вполне равнодушно, пошептались и забыли. Но знали, что расстреливали не немцы, а полицаи, немцы только наблюдали и руководили. Сами пачкать рук они не любили. Было известно и то, что охраняли лагерь военнопленных и свирепствовали там тоже полицаи. За деньги они могли отпустить кого угодно. Правда, немцы цену полицаям хорошо знали, презирали их, двух даже повесили у нас на базаре за изнасилование девушки. Но, я знаю, многие наши сограждане немцами были вполне довольны. Можно было торговать, обманывать, открыть свое дело или свой магазин, не стало в городе, извините, жидов. Многих это устраивало, русского патриотизма, национальной гордости в них не было ни на грош, - Аникеева умолкает, собирается с мыслями. - Но вообще скажу вам: большевики, конечно, не власть, но и немцы были точно такие же, такая же банда. Их Гитлер и наш Сталин - два сапога пара…- Аникеева смеется. - Я говорю страшные слова, но мне уже ничего не страшно. Да… А в мае сорок второго ко мне приехала из Франции Ольга, моя дочь. От меня, от всей моей и вообще нашей жизни она была в ужасе. И уговаривала меня уехать с нею, такая возможность тогда была. Но за эти четверть века мы с нею, как мне ни горько это говорить, стали совсем чужими, она почти забыла русский язык, забыла, что она русская. Мы перестали понимать друг друга. Конечно, я отказалась уехать с нею. Мне осталось уже недолго, но я хочу лежать в своей земле. В которой лежат мои сын и муж. Да…Перед отъездом Ольга меня одела и дала денег, помогла переселиться в приличную комнату, в которой я живу и сейчас. О ней я ничего не знаю. Вот и вся моя история».]
В один из таких дней на улице я встречаю Надю Радченко. Когда-то давно мы с нею учились в музшколе у Генриха Станиславовича, жили рядом и после занятий вместе ходили домой. Однажды она привела меня к своей подруге Соне Г. на день рождения. Не знаю, кем был отец Сони, но жили они в новом 3-этажном доме на углу Пушкинской и Котляревского в квартире без соседей, что тогда было большой редкостью. Квартира была хорошо обставлена, но мне запомнился рояль. Большой черный рояль с открытой клавиатурой. Мать Сони была учительницей музыки. Помню, что когда все собрались, она села к роялю. Играла она, на мой взгляд, плохо и бесцветно. А я с нетерпением ждал, когда разрешат мне сесть за рояль. Разрешили, но только после чая. Рояль был чудесный, с мягким и глубоким бархатным звуком, и играл я с удовольствием. Играл, конечно, популярные танго и фокстроты, а также мелодии песенок Утесова, Шульженко, Изабеллы Юрьевой. А ребята окружили рояль и подпевали. Но тут в комнату вошла мама Сони. «Прекрати! - сказала она гневно. - В моем доме играть эту гадость я запрещаю!». Мы умолкли, я закрыл крышку рояля, поднялся, и мне хорошо запомнились слова Игоря, соученика Сони. Он громко проговорил: «Как это верно! Просто порча вкуса».
А сейчас март 44-го, мы с Надей стоим на улице, она уже замужем и имеет сына. «Ты мою подругу Соню Г. помнишь?- спрашивает она. - Когда вошли немцы, я не знала, уехали они или нет. Ведь многие тогда остались, не успели эвакуироваться или просто не знали, что их ждет. А через несколько дней я проходила под их домом и вдруг услышала звуки рояля - играли «Лунную сонату». Звуки шли со второго этажа, из балконной двери квартиры Сони. Я удивилась и заколебалась, но потом всё же решила подняться и постучала. Мне открыли, и я увидела… Знаешь кого? Игоря. Может быть, помнишь его, на именинах Сони? Он был в белой сорочке с галстуком, а за роялем, через раскрытую дверь я заметила, сидел молодой немецкий офицер. Я обмерла. «А Соня…где?» Игорь усмехнулся. «Они уехали. Так что теперь здесь живу я с моими родителями. Входи, у нас сейчас друзья!». Но я испугалась и поскорее убежала»…
…И еще я узнаю многие другие, трагические, совершённые прежними хорошими знакомыми невероятные поступки, кажущиеся просто невозможными и необъяснимыми.
Но вот по институту проносится волнующий слух: всем желающим будут выделяться участки земли по 4-5 соток под огороды в четырех-пяти километрах от города. И уже идет запись.
Я немедленно записываюсь. Правда, обработка земли - а это целина - возлагается на самого владельца участка. Никакой технической помощи не будет - вскопать придется самому. Но хотя бы обеспечение семенным картофелем и фасолью, по слухам, берет на себя институт. А это немало.
…Когда-то, в начале тридцатых, в знаменитые голодные годы мы, пацаны и девчонки нашего двора разбили на свободном участке у дома крохотные «огороды» около метра в ширину и четыре-пять в длину. Больше не получалось. Мы огородили их веревочками по вбитым по углам колышкам и кое-как сами вскопали. Не глубоко, конечно. Но зато! И что только не росло на моем огороде! Картошка и помидоры, лук и чеснок, фасоль и огурцы, свекла и морковь, даже укроп и петрушка. Всё разместилось. С утра мы уже мчались к своим огородам и гнали котов, которым почему-то нравилось справлять свои кошачьи дела именно под светло-зелеными кустиками наших помидоров или картофеля. Мы вели журнал всходов, окучивали их, пололи и поливали, до хрипоты, а иной раз и до драк, спорили о степени созревания наших питомцев и от нетерпения срывали их еще непригодными для еды, полузелеными, даже не дав им дозреть. Помню, как, трепеща от гордости, я принес и торжественно вручил маме урожай - полтора стакана полузеленой фасоли, из которой в тот же день был сварен жидковатый невкусный суп с плавающими зеленоватыми фасолинами. Помню, как иронически ухмылялся папа. Но ел молча, посмеиваясь, и даже похвалил. Но это был важный жизненный опыт. С тех дней я безошибочно умею отличить зеленый куст картофеля от куста помидоров, знаю, как растут и вьются огурцы и фасоль, различаю стрелки лука и чеснока, знаю, как нужно картофель сажать, окучивать, полоть и поливать.
Но теперь всё всерьез. Мой участок - это четыре сотки, и его нужно вскопать самому. Это целина, никем никогда не вспаханная, сухая, очень твердая и проросшая корнями вольных трав. Опытные люди говорят, что начинать копать нужно уже сейчас, в эти сырые и холодные мартовские дни, пока только начинает таять снег, и земля, как считают, еще относительно мягкая. А вот недели через две, когда она подсохнет и окаменеет, лопатой ее не возьмешь. Ковырнешь в лучшем случае на полштыка и потом ничего в неё не посадишь. И в одно сырое и ветреное воскресенье мы с раннего утра группами выходим в поле. Снега уже нет и огромный покатый пригорок весь в сухой и густой прошлогодней черно-рыжей траве. В километре темнеет редкий лесок, внизу пригорок скатывается в овражек, на дне которого в серой тени еще лежит черный пористый снег, а вдали видна довольно плотная застройка, усадьба к усадьбе, и где-то там, среди них, как нам говорят, находится дом писателя Панаса Мирного, нуднейший роман которого «Хіба ревуть воли, як ясла повні» мы мучительно «проходили» в школе и с внуком которого Юрой Рудченко в школьные годы я был очень хорошо знаком. Там, по слухам, на одной из улиц есть колодец, - значит, будет, откуда носить воду для полива.
Хорошую, очень острую, с роскошной деревянной ручкой немецкую саперную лопату, предмет зависти товарищей, я выторговал на толкучке и обзавелся плотными рукавицами - это слабая надежда на защиту от неизбежных волдырей. Еще холодно, местами даже попадаются хрустящие под лопатой корочки льда. Но мы копаем. Это очень трудно. Намного труднее, чем я предполагал. Если этот грунт считается мягким, то трудно вообразить, что такое земля сухая. Ведь и в такой, как сейчас грунт, моя острейшая лопата почти не лезет. И уже через два часа ломит плечи и поясницу, болят мышцы ног и на ладонях, несмотря на рукавицы, вскочили красные волдыри. К концу первого дня я едва добираюсь домой. Я не один такой - всем нам, горожанам, трудно. Но постепенно я привыкаю, как-то приспосабливаюсь. Учат меня и помогают советами некоторые ребята и девочки - они сельские, у них есть опыт. И я учусь. Болезненные волдыри на ладонях лопаются и превращаются вначале в кровавые раны, а еще немного позже - в жесткие наросты на ладонях, мозоли. И все же к концу марта - слава Богу! - мой участок как-то вскопан. И в начале апреля под руководством опытных огородников я в течение двух дней высаживаю картофель и фасоль. Это всё, ура!
…Вернее, пока всё. Скорее - начало. Теперь нужно следить за всходами, поливать их, полоть, «сапать», окучивать, делать что-то еще. Всё это приходится делать в воскресенье или после занятий в институте, в конце дня. Хорошо, что добираемся туда мы целой компанией, хотя бы не скучно. Позже все вместе мы будем картошку копать и носить мешками в город. Так что забот хватит мне на всё лето, до самой осени.
В один из дней в институтском коридоре ко мне подходят невысокая черноглазая девушка и худощавый парень. Она довольно полная брюнетка с гладко зачесанными черными волосами и темным пушком на верхней губе, похожа она на цыганку или грузинку. А он – застенчивый и смущающийся светловолосый паренек. Мы знакомимся. Её зовут Изольда, его - Костя. Они студенты первого курса пединститута и по согласованию с профкомом хотят организовать свой джаз-оркестр. Но с чего начать - не знают. Кто-то из общих знакомых рекомендовал им обратиться ко мне за помощью. У них есть ребята, которые играют на разных инструментах. Но как сделать из них оркестр?
Мы уславливаемся о встрече - она произойдет в уцелевшем здании 3-й школы, что по улице Куйбышева, вблизи базара. Сейчас там идут спектакли городского драматического театра имени Гоголя (другого помещения нет), но в свободное от репетиций и спектаклей дневное время студентам пединститута разрешается пользоваться пианино, что стоит в фойе. Особенно, когда становится известно, что я готов взяться за его настройку. Притом, что за это мне еще и заплатят! Немного, но это неважно, ведь это мой первый заработок на этом поприще. И я смело берусь. Слишком, как вскоре выясняется, смело. Пианино довоенной киевской фирмы «Червоний Жовтень», очень глухое, звук тупой, тусклый, ватный. И клавиатура неподатливая, педали работают туго, со скрипом. Не зря эту фирму в народе уже давно переименовали на «Киевпалыво» - то есть, грубо говоря, дрова. Ко всему, как видно, это несчастное пианино стояло в нетопленном помещении, отсырело и очень расстроено. Но какие-то глухие ватные звуки оно еще издает.
В условленный день прямо с утра я со своими роскошными немецкими инструментами, как заправский настройщик уже располагаюсь в фойе театра. Сотрудники смотрят на меня с уважением, особенно, на мои сверкающие инструменты. А я волнуюсь. Всё оказывается совсем не просто, гораздо хуже, чем я думал: деревянная дека отсырела и набухла, колки, которые держат концы струн, прокручиваются в гнездах или, наоборот, не подаются ключу. В итоге - струны строя не держат. Кое-как, проклиная всё на свете, я закрепляю колки и тяну струны, но вожусь не два-три часа, как рассчитывал, а почти до вечера. На улице уже темно, в фойе много народу, а я, голодный и обозленный, всё еще тут, ругая себя за излишнюю самоуверенность и хвастовство. Все же как-то работу я завершаю. Пианино, в общем, почти настроено и даже звучит. Но механика, как была никудышной, такой и остается, - тут я бессилен. Боюсь, что моей настройки хватит на неделю-полторы, а потом…Потом придется настраивать опять. Завхоз театра со мною очень любезен и тут же рассчитывается. Он доволен: по неопытности я запросил всего 50 рублей, тогда как профессиональный настройщик за такую работу взял бы вчетверо дороже. Так что, думаю, разница пойдет в его карман. А качество моей работы интересует его мало, в этом он не разбирается, пианино и раньше вполне его устраивало.
Я знакомлюсь с будущими оркестрантами. Пружиной будущего джаз-оркестра, заводилой, как я уже понял, является Изольда. Она всеми командует, решительно покрикивает, никого не слушает и диктаторски принимает единоличные решения. Голос у неё громкий, резкий, с генеральскими интонациями. Почему-то её все боятся и безропотно подчиняются. Вначале она пытается командовать и мною. Дело в том, что когда я сижу за пианино и стараюсь выяснить уровень музыкального умения будущего «джазиста», Изольда усаживается рядом, нахально перебивает меня, вмешивается и безапелляционно выносит свои суждения. Причем, в категорической, не подлежащей сомнению редакции. Меня это страшно злит. Тем более, что в музыке Изольда абсолютно невежественна и лишь кое-как бренчит на мандолине, которую упорно называет «банджо» - так красивее. Из-за этого время от времени у нас возникают перепалки, и я грубо прошу её заткнуться. Она обижается. «Я хочу тебе помочь, - говорит она. - Ты слишком мягок». Среди будущих «джазистов» есть скрипачка, скромная, застенчивая, легко бледнеющая или краснеющая пятнами по лицу девушка. Изольду она смертельно боится. Играет она неважно, но старательно. Есть и пианистка, которую в детстве учили играть, и она еще помнит ноты; есть трубач-любитель, который когда-то был в школьном кружке горнистов и умеет прочитать и протрубить с нот простейшую мелодию. И еще есть ударник - это сам Костя, у него простой пионерский барабан на ремешке вокруг шеи. И еще две девочки, которые хотят у нас петь. В общем, не густо. Репертуар мы выбираем сообща. И я принимаюсь делать аранжировки. Мне это не трудно. Я надеюсь, что днями мы начнем репетиции.
А вот репертуар у нас на злобу дня - очень модный, американизированный. Ведь у СССР с Америкой боевая дружба. И в эти дни вечерами на темных улицах Полтавы можно встретить стайки неспешно прогуливающихся американских, реже и английских, летчиков. Их много. Ведь почти ежедневно в небе над городом на разных высотах появляются армады тяжелых четырехмоторных Боингов В-17G - «Летающих крепостей». Иногда прилетает несколько десятков, иногда сто, а иногда и больше. Это т.н. челночная операция союзников под кодовым названием «Фрэнтик». Самолеты подолгу кружат в небе, поочередно заходя на посадку, - на аэродроме всего две взлетно-посадочные полосы. В такие дни тяжело гудит всё небо и тоненько вибрируют, поют, оконные стекла в домах.
А вечерами на пустынных ночных улицах и в темных закоулках парков американцы бойко торгуют. Мини-торжища возникают в разных концах города. В обычном ассортименте сигареты и трубочный табак «Принц Альберт» в металлических коробках, впервые нами увиденные жевательные резинки, отрывные бумажные спички и плитки соленого шоколада в парафинированной бумаге, леденцы в трубочках, роскошные бритвенные лезвия и наборы тончайших розовых презервативов, ароматное мыло, майки и трусы, желтые теплые ботинки и шерстяные носки, пакеты туалетной бумаги, зажигалки, ручные фонарики с батарейками к ним - и еще многое, чего мы никогда и в глаза не видели. И о существовании чего даже и не подозревали.
Всё это пилоты получают бесплатно, так что торговать им выгодно: шестьдесят рублей им обменивают на один доллар (а это деньги!). Пачка сигарет у них по ночной таксе тридцатка, а у перекупщиков на базаре всё вдвое-втрое дороже. И поэтому ночная оптовая торговля идет очень оживленно.
Но самый большой и популярный ночной рынок - у памятника Славы в Корпусном саду и даже на самом памятнике. В темноте мелькают огоньки фонариков, толпятся сотни люди, слышны английские возгласы, смех, голоса, приятно пахнет медовым дымом американских сигарет и шныряют перекупщики. Переводчиков нет, но всё понятно и без слов.
Американцы почти все рослые и спортивные, они в черных кожаных куртках и лихо заломленных набок пилотках с серой окантовкой, в узких брюках цвета хаки с отлично заглаженной острой стрелкой и в начищенных до блеска желтых ботинках. Парни они простые, приветливые и улыбчивые, их легко отличить от наших по лицам - гладким, ухоженным и всегда хорошо выбритым, у них совсем другое выражение глаз - спокойное, уверенное и, как правило, дружелюбное. От них пахнет хорошим одеколоном и табаком, они легко и весело смеются, дружески, как старого знакомого, похлопывают тебя по плечу или спине и угощают сигаретами или леденцами. А наши парни худые и угрюмые, с серыми лицами и настороженным, всегда озабоченным взглядом. Будто постоянно ждут откуда-то подвоха и в любой момент готовы дать отпор. Заметно, что жизнь их ( нас) не баловала…
Среди американцев у нас есть знакомый пилот - он инженер-механик, зовут его Ник, Николай. Он русский, свободно говорит по-русски, почти без акцента.
Мы стояли у входа в кино, ожидая начала сеанса, у нас был лишний билет, а он одиноко стоял в сторонке, философски наблюдая за свалкой у кассы и, поймав наши взгляды, слегка улыбнулся и покачал головой. Мы предложили ему билет, и он охотно пошел с нами. Ник старше всех нас, ему, думаю, уже под тридцать. Обычно он гуляет со своими товарищами - негром Джоном, сероглазым канадцем Фредом и Марком, парнем из Нью-Иорка. Они всегда ходят вчетвером, хотя полный экипаж «Боинга» восемь человек. Обычно мы встречаемся вечерами в Корпусном саду в дни их прилетов - заранее уславливаемся. Обычно это бывает раз в неделю-полторы.
Мы бродим по гулким и пустынным ночным улицам с чернеющими во мгле скелетами сгоревших домов и полуобрушенными арками в пустынные дворы. Нигде ни огонька, ни души, тишина, в темноте под ногами пробегают крысы и где-то далеко воют собаки. Потом мы где-нибудь усаживаемся, курим американские сигареты «Кэмел» или «Честерфилд», болтаем и шутим, они рассказывают о себе (переводит Ник), говорят о своих роскошных «Боингах», которыми очень гордятся, их бомбозапасе и вооружении, о горящих нефтепромыслах Румынии - Плоешти, который регулярно и методично бомбят. Но больше всего их интересует наша довоенная жизнь, о которой мы им рассказываем и которую понять они не могут. Что такое коммунальная квартира? Это что, общежитие? Временное жилье? Барак? Или дешевые дома для бедных? Нет? А как вы принимали утренний душ? И что обычно пили по утрам - кофе или соки? Какой сок у вас был более популярным - ананас или манго? А на каких автомобилях вы ездили? Русских или американских? Сколько они у вас стоили? А этот теперешний ваш базар - они смеются, слово им очень нравится: «тол-кутч-ка», так? - она что, была и до войны? А разве супермаркетов у вас не было? А где же вы покупали продукты? И всякие вещи? А какие у вас курили сигареты?.. И т.д. и т.п. Они ничего не понимают, эти славные ребята, в прошлой, да и в нынешней нашей жизни…Мы мнемся, отмалчиваемся, нам неловко. Ясно, что в их глазах мы выглядим непонятными дикарями, вроде обученных грамоте папуасов. Но и их жизнь кажется нам обидной выдумкой, сказочной и непонятной фантазией. Это совсем другой мир, другая жизнь, другая планета. Неужели это правда? Ведь если это так, то, значит, все мы просто жалкие нищие? А наша великая и богатая, как нам внушали, страна, оказывается, просто задворки цивилизации? Значит, верны рассказы вернувшихся из победоносного похода в Польшу в сентябре в сентябре 1939 года с привезенными оттуда невиданными вещами?… Уже тогда многое было непонятно и как-то даже тревожно - неужели они жили лучше нас? Разве там, в их, как нам внушали, нищей капиталистической Польше не голод, бессудные аресты, кровавый террор и угнетение трудящихся? Как это понять? А теперь эти пилоты с их удивительными рассказами об Америке, их непонимание нашей - прекрасной довоенной жизни…Они слушают нас, недоуменно переглядываются и вежливо молчат. А в один из вечеров дарят нам роскошную, на тяжелой глянцевой бумаге полугодовую подборку журналов «Америка». Для нас это настоящее открытие. В них много неожиданного, очень интересного, кажущегося фантазией, выдумкой…Но есть ноты и русские тексты песенок американских и британских военных пилотов. Это очень хорошие, веселые и задорные мелодии, легкие, шутливые тексты. Моим новым друзьям из нашего будущего «джаза» они нравятся, и я с удовольствием принимаюсь расписывать партии для наших инструментов. Тексты песенок (привожу по памяти) примерно такие:
Падди пишет самой лучшей девушке своей
«Если писем не получишь, сообщи скорей.
Если в письмах есть ошибки - дело не хитро,
Здесь чернила очень липки, скверное перо».
И припев:
Путь далекий до Типперери
Путь далекий домой
Путь далекий до крошки Мэри
И до Англии родной…
И еще вторая песенка:
Мы летим, ковыляя во мгле,
Мы ползем на последнем крыле,
Бак пробит, хвост горит и машина летит
На честном слове и на одном крыле…
И т.д.
Всё это хорошо, мелодии легкие, но репетиции нашего оркестра идут очень туго. Они вообще происходят редко, к тому же долго работать в театральном фойе нам не разрешают, а за час-полтора успеваем мы очень мало. Ребята волнуются, спорят, раздражаются, девушки плачут. Да и играем мы плохо, фальшиво, нестройно. Все нервничают. И очень мешает Изольда. Она кричит и жаждет руководить. И мы ничего не успеваем разучить и хоть как-нибудь сыграться. Ко всему я занят - это мои домашние дела (доставка воды по утрам - как никак, час-полтора, а то и все два) плюс лекции в институте, плюс (пока еще не каждый день) мой огород, ну и ведь еще нужно выполнять курсовые работы. В общем, цейтнот. И бросить этот, так сказать, «джаз» мне не хочется. Какая-никакая, а всё же музыка, и делать даже такие жалкие аранжировки мне доставляет удовольствие. Так что как-то мы играем. Но плохо. И все больше меня раздражает Изольда. Меня она считает своим приобретением и после репетиций одного домой не отпускает, провожает домой и по пути наставляет и дает советы. Возражений она не слушает. Она активная комсомолка и даже комсорг курса. Истинная комиссарша.
Близятся майские праздники, и Изольда всё еще надеется, что мы выступим на институтском вечере. Я же к этой идее, судя по реальным успехам нашего оркестра, отношусь скептически. К тому же в один из этих дней у нас с Изольдой возникает неожиданный и неприятный конфликт. Она знает о моих жилищных условиях у тёток и по пути домой решительно заявляет:
- Значит, так. Я всё обдумала. Ты прямо завтра же переедешь ко мне! Я снимаю у бабки за базаром хорошую комнатку, там не тесно и тепло. Чего тебе мучиться? Будем жить вместе.
От неожиданности я теряю дар речи. Что это значит, я хорошо понимаю. Но меня это никак не устраивает. Никаких чувств к Изольде я не испытываю. Как женщина, она мне не интересна. Да еще с её комиссарскими замашками. И я отказываюсь. Изольда оскорблена. Отказа, как видно, она не ждала.
- Ты подумай, - холодно говорит она после долгой паузы. - Не спеши. Лучшего варианта на будущее тебе не найти.
Я обещаю подумать, хотя уже знаю, что не соглашусь. Ни за что! И мы расстаемся.
А вскоре выясняется, что праздничный концерт нашего «джаз-оркестра» не состоится. В заводском клубе, где предполагалось наше выступление, вообще нет пианино. К тому же уже два дня, как куда-то пропал (видимо, запил?) Костя, наш пионер-ударник.
И на этом мои взаимоотношения с Изольдой и несостоявшимся джаз-оркестром заканчиваются. Для меня это большое облегчение: скоро пойдут зачеты, затем весенняя сессия, да и мой огород уже требует немало времени, а с начала июня начнется полуторамесячная практика на «Металл-заводе» (так его зовут в городе), который почти полностью разрушен и сейчас восстанавливается. Так что освобождению от этой заботы, как и от ига Изольды, я очень рад.
Но вот начинается практика на заводе. Почти все заводские корпуса разрушены, частично сожжены или взорваны, обращены в руины. Кое-где еще идет разборка завалов, там постоянно присутствуют саперы: уже были случаи, когда в кучах битого кирпича обнаруживались невзорвавшиеся мины или бомбы. Вообще же фронт восстановительных работ здесь очень большой, людей не хватает, и поэтому сюда нас направляют целой группой.
Мне достается механосборочный цех, над которым только начат монтаж привезенных откуда-то стальных ферм покрытия. Монтажники и сварщики - молодые сельские парни лишь недавно окончившие краткосрочные курсы. Они не очень грамотны, в городе они вообще впервые и ответственности (и опасности) монтажного дела не понимают. И работают на высоте принципиально без страховочных средств - форсят друг перед другом и перед молодыми работницами. И хотя перед началом каждого рабочего дня замученный пожилой прораб снова и снова строго инструктирует их и заставляет подписывать обязательства о соблюдении наверху правил техники безопасности, они презрительно отводят глаза и усмехаются. «Старик, - говорят они. - Что с него возьмешь. Дрейфит». Им выдают специальные страховочные пояса с зажимами и захватами, но они демонстративно ими не пользуются. И ходят на большой высоте по узким стенам или переброшенным через пустоту стальным балкам без страховки. И иногда при этом еще свистят или громко поют. Мне тоже приходится подниматься наверх и следить за монтажом, стоя на широком, полутораметровом кирпичном карнизе. Ограждения там нет, и смотреть вниз с 12-метровой высоты страшновато. Но стоять и не смотреть вниз еще труднее. Впрочем, через неделю я привыкаю. Ведь это необходимо. Дело в том, что работают эти наши горе-монтажники спустя рукава - могут умышленно пропустить неудобный для них болт или же вставить его, но не затянуть. А сварщики могут сварить шов кое-как, на глазок. К чему это может привести, они не понимают. Вернее, понять не в состоянии. Ведь всё держится, не падает - ну и ладно. Ни опыта, ни знаний, ни простой культуры и даже элементарной грамотности у них попросту нет. Так что моя задача хоть как-то следить за тем, чтобы не допускать такой опасной халтуры. Конечно, уследить за всем я не могу, это невозможно. Но даже если я что-то замечаю, говорю им об этом и требую переделать, они иронически хмыкают, иронически переглядываются и обещают переделать - попозже. Но чаще всего ничего не делают. Прораб это знает. Но других монтажников нет, и приходится мириться с теми, кто есть. Он вздыхает: «Знаю, что кончится плохо. Но что делать?» Проходит две недели. И кончается это, как и предвидел прораб, плохо. Накануне ночью прошел дождь и кое-где металл еще мокро блестит. Перемещаться по нему без страховки очень опасно. И перед обедом один из парней срывается и падает на кучу стальных труб. Скорая помощь забирает его, но живым до больницы уже не довозит. На следующий день все монтажные работы приостановлены. В вагончике прораба сидит мрачный следователь из военной прокуратуры с погонами капитана и вызывает к себе поодиночке рабочих и нас, практикантов. Подписанные погибшим парнем обязательства о соблюдении им правил техники безопасности лежат перед ним на столе. Тут же бледный прораб пишет объяснения. Опрашивают и нас. И мы тоже пишем свои объяснительные записки. Проходят еще два или три дня и выясняется, что у парня в крови обнаружен алкоголь. Это существенно меняет картину события. Но вина прораба в том, что он не приостановил работы на высоте после вчерашнего дождя.
Вскоре работы возобновляются. Но монтажники напуганы и уже сами стремятся соблюдать все правила безопасности. Они приобрели жизненный опыт. А меня, как и всех нас, студентов-практикантов, почти через день вызывают в прокуратуру и подолгу с нами беседуют. Как видно, им нужен виновный, а мы рассказываем и пишем в объяснительных записках всё, как было: как прораб ежедневно заставлял рабочих соблюдать правила безопасности, как они это умышленно игнорировали и насмехались над «стариком-перестраховщиком» и т.п. Прокуратуру это не устраивает, и следователь давит на нас. «Напишите, что шел дождь, - убеждает он нас. - Ведь металл был еще мокрый, верно?» - «Отчасти. Ведь дождь шел ночью. А к десяти утра, когда упал парень, металл уже высох». Следователь нашими ответами недоволен. « Опять за рыбу гроши, - говорит он.- Так все таки шел дождь или не шел? » - « Шел». - «Ну вот. Так и напишите». - «Но шел ночью». - «Это неважно. Так как, будете писать?» - «Нет». И т.д. Мы сопротивляемся, нам жаль бедного прораба, который ни в чем не виноват. Даже по правилам техники безопасности вчерашний дождь при страховочных мероприятиях не является поводом для остановки работ на другой день. Похоже, прорабу грозит срок, идет война и действуют безжалостные законы военного времени. Ведь вникать и разбираться некогда, да и некому.
Июнь идет к концу. Сегодня 22-е, ровно три года с начала войны. День как день.
Просыпаюсь я в полночь от оглушительного грохота зениток и тяжелых глухих ударов бомбовых разрывов. Вокруг всё дрожит, содрогается дом, вздрагивает земля. Полуодетый, я выскакиваю на улицу. На часах около часу ночи. Глухая темень, но на улице полно людей, все растерянно смотрят в небо. Ведь фронт уже далеко - и вдруг снова налет, бомбежка? Что это? Я тоже стою на проезжей части улицы и смотрю в безлунное черное небо - всё оно исчерчено тревожно мечущимися, пересекающимися, сходящимися и разбегающимися прозрачно-голубыми раструбами лучей прожекторов. С высоты несется густой слитный вой множества самолетов, в черной высоте хаотично и непрерывно вспыхивают колючие красно-белые разрывы зенитных снарядов, на миг освещающие клочковатые серые облака, время от времени небо освещается дрожащим фосфорическим светом медленно опускающихся к земле осветительных ракет. Грохот бомбежки доносится, в основном, с запада, со стороны Киевского вокзала. Легко можно догадаться, что бомбят аэродром, на который сегодня днем садились «Летающие крепости». Бомбежка длится уже больше часа. Зенитки всё еще ожесточенно палят, и уже вся западная часть неба до самого зенита в зловещем черно-багровом зареве. Где-то далеко что-то горит, по небу пробегают дрожащие алые языки отблесков. Оттуда время от времени оттуда доносятся глухие, сотрясающие землю тяжелые взрывы. Возможно, это рвутся бомбы замедленного действия. Или склады боеприпасов. Лишь к рассвету всё стихает и наступает тревожное пасмурное утро. Конечно, этой ночью никто из жителей города не спал, все бледны, обмениваются впечатлениями. Уже к полудню откуда-то становится известно, что в небе над городом ночью висело более ста немецких «Юнкерсов». Несколько было сбито, но ими сожжено 72 «Боинга» и еще погибли люди, в их числе американский генерал и три корреспондента центральных газет «Красная звезда» и «Известия». (Могилы этих корреспондентов с памятными досками после войны долгое время находились в центре Петровского парка. Потом их куда-то перенесли). Зажигалки упали на территории Киевского вокзала и даже нашего завода, на котором мы проходим практику.
Дней через пять я встречаюсь в Корпусном саду с Ником. Он один, настроение у него мрачное, он неразговорчив. Вокруг шумит бойкая торговля, рыщут перекупщики, вспыхивают огоньки сигарет. Мы сидим и молча курим. Я ни о чем его не спрашиваю, но он вдруг говорит сам:
- Тебя, конечно, интересует, как это вышло. Как можно было допустить, чтобы эти проклятые наци нас так отбомбили? Как сопливых новобранцев! А наши аэродромные зенитчики проспали, думали, что немцам всё, каюк, что они ни что уже не способны. - Ник умолкает. - А пока они опомнились, немцы сожгли семьдесят две машины. И всё летное поле забросали сотнями зажигалок… И палаточный городок сожгли. Погибли наши парни. Ты только вдумайся! - летали ребята над Германией, ночью, вслепую, под сплошным огнем зениток… А погибли во сне, на земле.
- Сколько было «Юнкерсов»?
- Сто.
Мы снова долго молчим, и Ник задумчиво говорит:
- Знаешь, ведь я русский. И хотя вырос в Америке, но здесь, в России, что-то мне кажется близким, даже знакомым…Странно, да? Особенно, когда слышу русскую речь. Как видно, во мне что-то осталось, хотя когда мои родители покинули Баку, мне было всего три года. И, знаешь, что еще странно? Ведь я вижу, как у вас всё плохо, бедно, но мне, понимаешь, это совсем не безразлично. Даже наоборот, досадно и горько. - Он умолкает. - Понимаешь, мы жили в Египте, я помню там нищету, грязь и дикость, но меня это ничуть не трогало. Я воспринимал это, как данность, считал, что это норма, в порядке вещей. А тут всё иначе. - Он затягивается сигаретой. - И знаешь что еще? Будто лица людей здесь иные…в них я нахожу знакомые черты…Странно, да? Как в лицах моих матери и отца…
- Они в Америке?
- Нет, их уже нет. Отец был инженером-нефтяником, в 1918, когда у вас произошла революция, он перебрался в Турцию, а потом устроился на работу в Египет. А в 1925 году мы переехали в Штаты. Мне было десять лет.
…Мы еще сидим, курим и разговариваем. Ник смотрит на часы.
- Ну, друг, всё, - говорит он. - Мне пора. Понимаешь, теперь мы будем летать иначе - на Сицилию. И возвращаться будем не сюда, а в Миргород. Так что увидимся ли - Бог ведает? Пожелай мне удачи, завтра у нас вылет.
Мы обнимаемся и расстаемся. Никогда больше ни с ним, ни с его товарищами я уже не встречусь.
В один из этих дней на улице я встречаю свою школьную учительницу пения в младших классах - Зою Яковлевну. Ей уже много лет. Она пережила оккупацию и по-прежнему живет в своей комнатке на Кабыщанах. Мне она рада, и с этого дня время от времени я прихожу к ней в гости. Небольшая её комнатка в старом одноэтажном домике, длинная и узкая, как пенал, очень неудобная. В дальнем её конце под окном втиснут рояль, круглый стульчик почти весь под клавиатурой и когда я сажусь, локти мои остаются прижатыми к телу, а колени к роялю. Играть очень неудобно, но рояль хороший, с мягким, бархатистым звучанием, играть на нем приятно. И при этом у меня очень хорошая слушательница - сама Зоя Яковлевна, она меня не критикует, а иногда даже похваливает. Комнатка хоть и тесная, но уютная, на стенах, как это было заведено в незапамятные времена, густо, одна к другой, висят в рамках разных форм старинные фотографии мужчин с серьезными интеллигентными лицами и аккуратными чеховскими бородками на фоне каких-то туманных пейзажей, рядом сидят строгие женщины в светлых платьях и широкополых шляпах с цветами. Всё это - прошлый век и совсем другие, не похожие на нынешние, лица… У Зои Яковлевны я беру книги для чтения - это Бальзак, Вальтер Скотт, Дюма, Чехов. И даже мой любимый, давно уже не читаный Данте.
Но однажды Зоя Яковлевна, таинственно усмехаясь, говорит: «Сейчас я тебе кое-что покажу». Она уходит за ширму, я слышу, как щелкает замочек на дверце шкафа, что-то оттуда достает и через минуту выносит старинную жестяную шкатулку, всю в выпуклых цветных узорах. Зоя Яковлевна торжественно открывает крышку шкатулки и медленно, хитро поглядывая, достает из неё сложенный вчетверо белый листок. Затем так же торжественно и неторопливо протягивает его мне: «Смотри!» - «Что это?» Она усмехается. «Письмо Петра Ильича Чайковского моему брату, это 1885-й год ». Я с трепетом беру листок. Шуршит и пружинит тугая рисовая бумага. Ничуть не выцветшие черные чернила, крупный косой почерк. Содержание письма меня не интересует, это сейчас не важно, для меня важен сам факт - в моей руке письмо, написанное самим Чайковским! Будто эстафета из прошлого, ведь этот листок держал в руке сам Чайковский, возможно, этим пером он только что записывал свое сочинение…Но это еще всё - вслед за письмом Зоя Яковлевна извлекает из шкатулки фотографию - это очень известный снимок, я его знаю: освещенное лицо Чайковского на черном фоне и в верхнем углу справа косая надпись: «П. Пржегозинскому. Благодарный за внимание. Петр Чайковский, СПб, 1885 ». Зоя Яковлевна видит мое волнение, улыбается, бережно прячет письмо и фото в шкатулку и снова уносит за ширму.
Через несколько лет, приехав в Полтаву, я узнаю, что Зои Яковлевны, увы, уже нет. Все её вещи, рояль и, очевидно, письмо и фото Чайковского увезла в Москву её приемная дочь.
В сентябре в институте начинаются занятия, и одновременно разворачивается огородная страда: пришла пора копать картошку и собирать урожай фасоли. Сухая и теплая погода сейчас очень кстати. В один из этих дней я отправляюсь на свой огород. На соседних огородах уже работают всё знакомые, наши институтские, - копают целыми семьями. Мы с ними здороваемся, перекрикиваемся, шутим, обмениваемся информацией, расхваливаем или критикуем наши урожаи. Земля рыхлая, картошка уродила неплохая, крупная. Но много накопать её нельзя - всю мне не унести. Так что приходится ограничиваться одним мешком килограммов в двадцать, его с несколькими получасовыми передышками донести я смогу. Друзья одалживают мне старую тележку, и раз за разом я на ней везу свой урожай: теперь у меня уже шесть пятипудовых мешков с картошкой и один с фасолью. Это большое подспорье в нашей скудной жизни. А крепатура мышщ ног и рук еще очень долго будет давать о себе знать. И еще долго не сойдут мозоли с моих ладоней.
В один из дней ко мне подходит мой друг Женя Кузьмин - у него предложение. Дело в том, что в институте есть студент Сергей Жоголь. Ему уже прилично за тридцать. Я его как-то видел - немолодой, приземистый мужичок с быстрыми хитрыми глазками. Перед войной Жоголь успел окончить четыре курса, при немцах оставался в Полтаве и, как говорят, жил очень неплохо. А сейчас хочет получить диплом инженера. Но беда в том, что за эти три года он всё основательно забыл. Сейчас ему нужно сдать довольно сложный и трудоёмкий курсовой проект по стальным конструкциям, притом, срочно. Сам сделать расчеты и вычертить листы он не может. Да и не хочет. И ищет «китайца» - так у нас называют халтурщиков, за деньги выполняющих разные курсовые задания, а то и дипломные проекты. По чьей-то рекомендации Сергей находит Женю, отводит в уголок и осторожно предлагает за вознаграждение сделать ему этот проект - но только в очень короткий срок. Женя согласен, но сам в этот срок не успеет.
- Давай вместе, - смеясь, говорит он мне. - За это я попросил у Сергея двести пачек американских сигарет. Он согласен. Ты как?
Конечно, согласен и я. Вдвоем за три-четыре вечера мы вполне успеем. Женя договаривается, и мы приступаем. А Сергей в виде аванса сразу выдает нам полсотни пачек дорогих сигарет «Кэмел» с верблюдом на упаковке. По рыночной цене это почти полторы тысячи рублей - деньги немалые. Где он их берет - нас не касается. Вряд ли покупает. По слухам он спекулянт, успешно занимался этим и при немцах. Но мы торговать сигаретами не собираемся, выкурим их сами, и еще иногда будем дарить по пачке-другой друзьям. В срок сделать проект мы вполне успеваем и передаем его Сергею, а еще через два дня он с нами сполна рассчитывается. Проект он сдал без сучка и задоринки и на радостях приглашает нас с Женей к себе домой на ужин. Живет он за базаром в собственном доме. Мы уславливаемся: придем втроем - Женя с Валей Мохначевой (это его будущая жена) и я. Дом Сергея находим мы без труда - на фоне неказистых и вросших в землю соседних убогих домиков под латаными толевыми и этернитовыми крышами он выделяется аккуратностью и железной крышей, выкрашенной свежим суриком. В сторону улицы смотрит широкая терраса. Стоит дом в глубине двора, обнесенного аккуратным дощатым забором.
Мы приближаемся к калитке, и тут из-за угла навстречу нам выходит знакомая девочка Нина А., в руке у неё кошёлка. Нас она не видит. Она приближается, я её окликаю, - в недоумении она поднимает глаза, замедляет шаги и улыбается. «Что вы тут делаете? Это же мой район!». Мы поясняем. И я нерешительно говорю: «Нина, пойдем с нами? Женя будут с Валей, а я один». Она немного колеблется. Потом решается. «Ну ладно, только недолго, меня ждут дома». Мы стучим в калитку. Тут же со двора доносится мощный собачий лай и на крыльце появляется улыбающийся Сергей. Он отгоняет злобно рычащих, рвущихся с привязи и роняющих белую пену, похожих на волков двух здоровенных немецких овчарок, и ведет нас в дом. На террасе нас встречает его жена - в прошлом, как выясняется, тоже наша недоучившаяся студентка.
Сергей вводит нас в дом. И тут мы замираем и теряем дар речи: на уже привычном убогом, полунищенском фоне нашей нынешней жизни здесь настоящая роскошь - сверкает темным лаком полированная трофейная мебель, на стенах и на полах хорошие ковры, висят литографированные немецкие картины в тяжелых позолоченных рамах, на тумбе мигает зеленым глазком немецкая радиола. И самое главное, что я сразу вижу: под окнами, сплошь заставленный хрустальными вазами и какими-то немецкими пастушками, стоит сверкающий черный рояль. Но нас ведут прямо в соседнюю комнату - там уже накрыт стол для ужина. Здесь тоже полированная мебель и - чудеса продолжаются ??? - у стены стоит еще и коричневое немецкое пианино. Но я ни о чем не спрашиваю - неудобно. Мы сидим у стола, рядом со мною Нина, напротив Женя и Валя, а на столе всевозможные салаты, рыба, мясо, всё в роскошных немецких блюдах, водка в запотевших хрустальных штофах, рядом с каждым из нас изящные тарелочки, хрустальные рюмки и фужеры.
Проходит час. Мы уже крепко выпили и основательно поели и Женя спрашивает у Сергея: «Серега, а ты вообще как, воевал или был в Полтаве?» Сергей мнется. «Да понимаешь, так вышло…» Жена его перебивает, лицо её раскраснелось, глаза пьяно блестят. «А-а, вышло, не вышло… Скажи, как было, тут все свои: в сорок первом попал в окружение, потом в немецкий лагерь, чуть не подох…В общем, выкупили…за немалые денежки, само собою…» - «А дом этот что?» - Сергей неохотно отвечает. «Дом, понимаешь, еще родительский… Да ладно, ребята, давайте-ка выпьем!» Мы охотно соглашаемся. «А рояль?- спрашиваю я. - У вас кто-то играет?» Сергей смеется. «Да ты что! Купил по случаю, недорого. Вот еще и эта пианина, говорят, будто она неплохая, но сильно расстроенная. Я её продам, вот только починить бы». - «А мне поиграть можно?» - «А ты что, умеешь? Попробуй!» Я перехожу в первую комнату и сажусь к роялю. Это старая немецкая фирма. Рояль немного расстроен, но всё равно - к клавишам такого роскошного инструмента я очень давно не прикасался. И играть приятно. И еще рядом со мною сидит Нина и, не отрываясь, смотрит на меня и на мои руки. И я играю - только для неё. Мы говорим, говорим… И вдруг вспоминаем…
…А ведь у нас в институте перед войной был свой джаз-оркестр! Он был полностью любительский, большинство ребят играло только по слуху или по простейшим нотным записям. Из-за этого выучить что-то новое и сложное нам было ох, как не просто, требовало немалого времени. Но постепенно мы освоили несколько новых мелодий. Наш руководитель Коля Ипполитов сочинял неплохие, хотя и стандартные, подражательные танго и фокстроты, сам расписывал партии для тех нескольких исполнителей, которые умели читать ноты. А прочие наши джазисты разучивали свои партии на-слух. Студентка-пианистка, которая играла в оркестре до меня, охотно и даже с облечением уступила мне место за роялем. (Кстати, в нашем оркестре играл на трубе долговязый худой парень - будущий доктор наук и зав кафедрой института Саша Могилат). Была у нас и солистка Оксана - красивая девушка со светлыми волосами до плеч, лет двадцати семи, не студентка, а чья-то подруга или жена, у неё был хороший голос, лукавые глаза и великолепная фигура. Когда она в голубом облегающем платье и изящных туфельках на высоких каблуках выходила к рампе, отвести от неё глаза было просто невозможно… А иногда наш джаз играл на институтских студенческих вечерах и однажды даже выступал на сцене нашего городского театра. Концерт мы открывали, сидя за еще опущенным занавесом знаменитым в те дни «Трот - маршем»…
…А сейчас я сижу за роялем, и мы с Ниной всё это вспоминаем…
Уже 1944-й год, и мы в доме Сергея Жоголя. А он страшно удивлен. «Смотри-ка, а ты и вправду умеешь! - говорит он мне. - Я думал, ты сыграешь одним пальцем чижик-пыжик, а ты, гляди, как здорово шпаришь! Ёлки зеленые, да ты же можешь играть в ресторане! На кой черт тебе этот диплом?! Вот там у тебя будут настоящие денежки!». Вдруг мне в голову приходит мысль. «Сергей, а давай я настрою тебе пианино. Хочешь?» - «А ты что, и это умеешь?» - «Умею». - « А возьмешь дорого?» Я смеюсь. «Сотню, - говорю я. - Если тебе не жалко». - «Сотню?! Да я тебе дам две, только сделай хорошо! У меня и покупатель на неё уже есть, только прежде нужно починить. Так как, договорились? » - «Договорились».
Это будет моим вторым успешным опытом настройки, за который я получу две сотни. Позже, по рекомендации того же Сергея, у меня будут еще два заказчика, каждый по сотне. Но на этом моя деятельность в Полтаве в роли настройщика пианино закончится.
Незаметно приходит весна. Яркое солнце, конец марта, бурно тает снег, ручьи на улицах. Настроение уже весеннее и… тревожное. Что впереди?
Это уже последний год войны, и во всем явственно ощущается близость победы. Красная армия добивает немцев в Германии, под самим Берлином. Ежедневно, по два-три раза за вечер передают сообщения «В последний час!» и из Москвы радио доносит гром победных артиллерийских салютов из двухсот, трехсот и даже пятисот орудий.
Но вот уже май, первые числа. В эти дни радио в домах почти не выключается - все с нетерпением ждут сообщений. Впрочем, радуются не все. Есть такие, кто боится, кто сотрудничал с немцами и теперь живет в ожидании расплаты. Некоторых мы знаем. Кое-кто из них успел удрать вслед за немцами, другим не удалось. Ведь немцы и сами едва унесли ноги, в те дни им было не до этих людей.
…Угрюмо, ссутулившись и подняв ворот плаща, не глядя по сторонам торопливо пробегает по улице невысокий мужчина лет сорока - это Сорока, некогда фельдшер городской больницы. Тогда он был старательным малозаметным сотрудником на полставки, вел лабораторные занятия. А при немцах стал каким-то деятелем в городской управе. Люди поговаривают, что он старался, активно помогал находить евреев и выявлять коммунистов. Известно, что его уже несколько раз вызывали в прокуратуру, но пока что он на свободе. Вряд ли радуется возвращению наших бывшая наша соседка по дому красавица Баденко. В годы оккупации (муж её и сын, мой товарищ Юра уже были на фронте) ей жилось очень хорошо. В те дни она сошлась с немецким офицером и открыто, никого не стесняясь, жила с ним. Вечерами и по утрам у подъезда всегда стояла черный «Оппель», бегал денщик. Впрочем, Баденко никого не выдавала и ни в чем плохом не замешана, никто её не обвиняют, но… Сам факт сожительства с немецким офицером! Однажды я вижу её в магазине - она похудела и плохо одета, но лицо и большие зеленые глаза по-прежнему очень хороши. Меня она, конечно, не помнит. А вот я помню её очень хорошо! В те далекие довоенные времена, когда нам, мальчишкам нашего двора было лет по пятнадцать-шестнадцать, мы в дни стирки (знали об этом от Юрки) с нетерпением ждали появления её во дворе. Тогда ей было лет тридцать с небольшим. Она выходила развешивать белье - сытая, ленивая, похожая на раскормленную кошку, с будто всегда чуть-чуть заспанными зелеными глазами и рассыпанными по плечам волнами сверкающих золотых волос, в легком распахивающемся халатике. Мы замирали, когда, приподнявшись на носки и ничуть не заботясь о том, как это выглядит со стороны, она позволяла нам рассматривать её красивые длинные ноги, бедра и крохотные розовые трусики…
…Но всё это уже не главное. Главное то, что войне конец, и всё ждут, ждут победного сообщения о капитуляции Германии.
Так приходит 8-е мая.
И в два часа ночи - это уже наступившее 9-е, мы просыпаемся от невероятного шума на улице - какой-то пальбы и выкриков множества голосов, грохота, криков, радостных воплей, топота многих ног, громкого пения. В темных окнах мелькают красные отблески факелов, с шипением и треском взлетают синие и цветные ракеты, слышен треск беспорядочных автоматных очередей, пение и смех, на улице видны танцующие фигуры. Мы поспешно включаем радио - гремят марши, марши, снова марш за маршем, и после короткой паузы громоподобный бас Левитана торжествующе повторяет и повторяет сообщение о полной и безоговорочной капитуляции Германии.
Это тот миг, о котором мечтали, в который временами просто не верилось…
Я выбегаю на улицу. Всюду полно людей, мчатся машины с включенными фарами, выстрелы, небо прочерчено пунктирами многоцветных трассирующих пуль. Кто-то смеется, кто-то обнимает первого встречного, кто-то навзрыд рыдает…
Наступает утро 10-го мая - первое послевоенное утро. На душе легко и в то же время тревожно - что впереди?..
Лето 45-го жаркое и душное, часто гремят ночные грозы, по утрам всюду большие светлые лужи. Но город мертв. Среди ожившей молодой и праздничной зелени деревьев прячутся черные, в языках копоти безглазые коробки сгоревших домов. На грудах битого кирпича нагло и бесстрашно цветет буйный бурьян ростом с человека, даже на тротуары выползли густые заросли крапивы, среди них разрослись похожие на слоновьи уши толстые гигантские лопухи. Выгоревшие кирпичные остовы зданий тянутся один за другим по обеим сторонам улиц городского центра - Октябрьской, Пушкинской, Ленина… Чернеют пустыми глазницами стоящие вокруг Корпусного сада закопченные, без крыш, с обрушенными перекрытиями и карнизами когда-то белые и нарядные ампирные здания с колоннами. Без крыши и окон печально смотрит пустое здание Краеведческого музея, сожжены почти все дома на Комсомольской, Шевченковской, вокруг Березового скверика…
Город-призрак. Пустота. Жизнь города сосредоточилась лишь у базара (с раннего утра и до ночи) и на обоих вокзалах, вечерами шумит толпа у кинотеатра, еще кое-где на улицах…
Но поближе к сумеркам и ночью город вымирает. Света нигде нет, сгущается непроглядный мрак, в котором обреченно чернеют безглазые руины домов. Всё погружено в наполненное тревогой и неясной опасностью глухое безмолвие кладбища, в котором иной раз раздаются непонятные трески и звуки, пробегают странные тревожные шорохи, гулко отдаются эхом сухие звуки шагов редкого прохожего. Кажется, будто кто-то тут есть, он крадется за прохожим или просто бродит по мертвым улицам, что-то ищет, шепчется в тоске с тенями исчезнувшей жизни…Прохожий опасливо пробегает по проезжей части улицы - под стенами пустых коробок ходить опасно, может свалиться камень или пробежать крыса, могут напасть сбившиеся в стаи одичавшие собаки…К тому же в городе по ночам орудуют грабители, они раздевают, а иногда даже убивают, и по утрам люди шепотом передают друг другу жуткие слухи о безжалостной банде со зловещим названием «Черная кошка»…
Американцы город уже покинули. Темно и пусто на еще недавно шумном торжище в Корпусном саду, нет ставшего уже почти привычным ежедневного многочасового гула висящих в небе сотен «Летающих крепостей», нет бродящих по черному ночному городу веселых, громко смеющихся и всегда приветливых американских пилотов…
Уезжая, американцы прямо на летном поле по чьему-то приказу сложили в многометровые пирамиды всё имущество своего лагеря - сборные домики и палатки, одноразовые пакеты с постельным бельем, легкую сборную мебель, надувные матрацы и подушки, горы рулонов туалетной бумаги и много еще чего-то, обнесли колючей проволокой, облили бензином и на глазах сбежавшихся жителей окрестных сел, не слушая просьб хоть что-то отдать им, подожгли. Запах гари в эти дни ветер доносит даже до города.
В июне я защищаю дипломный проект, а двадцать второго заседает комиссия из Киева и распределяет выпускников - выдает направления на работу. У меня диплом с отличием, я имею право на выбор, но только в пределах Украины. Можно и в другие города – только кроме самой Полтавы! Для инженеров-строителей, несмотря на почти полностью разрушенный город и предстоящий в самом скором будущем огромный фронт работ, работы здесь нет. Очередной абсурд нашей жизни…
И я выбираю Киев: это Наркомзем (теперь Минсельхоз), проектная контора «Укрсельхозстройпроект». Быть на месте мне 1-го сентября 1945 года.
Впереди новая жизнь - с другими людьми, с другими радостями, другими тревогами и печалями. Будет в ней всё, но совсем не так, как мыслилось. И это будет вечным моим сожалением и укором…Кому? Судьбе? Или самому себе? Или всё и должно было быть так, как случилось? И именно это было записано для меня в Его книге? Кто сможет ответить на этот вопрос?
Никто ни в чем не виноват: просто досталось мне, как и всему моему поколению, такое время, суровое, безжалостное и безвариантное.
Ведь точно сказано поэтом: « времена не выбирают, в них живут и умирают».
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Проходит всё. Прошли, исчезли, растворились в потоке дней люди, их лица и голоса, события и годы, о которых я написал. Уже почти никого нет на свете из тех, о ком я вспомнил. Помутневшее зеркало памяти скрадывает и смягчает истину, скрывает в зазеркалье радостные и горестные дни, идеализирует людей, их характеры и поступки, невольно искажает подлинную ретроспективу времени и событий.
Я перечитываю написанное: как будто всё верно, записал я лишь то, что и как мне запомнилось. И всё же…что-то не то. Что же?
…Вчитываюсь - и начинаю понимать. Ведь главный персонаж этих воспоминаний совсем не я, - не я сегодняшний, написавший эти строки. Просто мне много известно о моем герое, о его мыслях и надеждах, о его семье, о людях и событиях его детства и юности, обо всем, что наполнило эти строки.
Но героя этих воспоминаний уже нет. Ушли те годы и нанизанные на них события, время унесло и его, и людей, его окружавших, и всю жизнь, кажущуюся сегодня странной, непонятной и неправдоподобной.
Ничего от того времени не осталось - ничего, кроме неверной человеческой памяти.
Но безжалостное время поглотит и эту память.
Розенфельд Илья Александрович
2010
Ссылки на эту страницу
1 | Воспоминания полтавчан
[Спогади полтавців] - пункт меню |
2 | Розенфельд Илья Александрович
[Розенфельд Ілля Олександрович] - пункт меню |
3 | Указатель книг и статей по названиям
[Покажчик за назвами] - пункт меню |