Петровский Полтавский кадетский корпус в воспоминаниях одного из его воспитанников (1852 — 1859)

Л. В. Картавцов. Петровский Полтавский кадетский корпус в воспоминаниях одного из его воспитанников (1852 — 1859). [К пятидесятилетию учреждения корпуса, 1840—декабрь—1890 гг.].

"Русская старина", апрель, май, июнь 1890 г., том. 66. Стр. 393-409

См. Онлайн библиотека "Царское село".

В электронной версии номера страниц указаны в начале страницы. Если в конце страницы есть перенос слова, то окончание слова переносится на эту страницу.

Пояснения: Малама 2-й [Малама Я. Д.] - по моему предположению речь идет о человеке, чья фамилия указана в скобках.

Именной указатель:

Белуха-Кохановский М. А.397

Белявский — 409

Бодянский П. И.394, 398, 406, 407

Бутовский — 394

Величковский — 403, 405

Врангель Е. П.394, 395

Дубровин Ф. Н.395, 400, 402, 406, 407

 

Евдокимов В. И.404

 

Зайцев И. К. 393, 403, 405, 407

 

Иванов П. П.405

 

Коллерт, братья [Коллерт И. Н., Коллерт М. Н.] — 403, 405

 

Линевич В. Н.395

 

Малама 2-й [Малама Я. Д.] — 409

Маралевский В. И.405, 406, 407

Милорадович — 397

Нарежный В. В.394

 

Огранович — 400, 401

 

Павловский И. Ф.393

Петрини — 399

Позен [Позен М. П.] — 397

Политковский В. Г.407

Полонский А. И.399, 409

Попелло-Давыдов М. Я.397

Прокофьев [Прокофьев А.] — 403

Пушкаренко-Овсеенко403

Р-р, Риттер А. П.397, 398, 407

Ромашкевич В. И.405

Ростовцев Я. И.405

Р-ский [Рахубовский М. И.] — 406

Рубан (Тимченко-Рубан И. Р.)399, 400, 401, 402, 405

Смирнов Н. К.397

Соболевский В.403

Тихоцкий С. Г.408, 409

 

Федоровский405

 

Шлипенбах — 407

 

Юрьев Н. И.394, 396, 397, 398, 399, 400, 401, 402, 403, 405, 406, 408, 409

393

ПЕТРОВСКИЙ ПОЛТАВСКИЙ КАДЕТСКИЙ КОРПУС
в воспоминаниях одного из его воспитанников
1852 — 1859
[К пятидесятилетию учреждения корпуса, 1840—декабрь—1890 гг.].

I.

В декабрьской книге "Русской Старины" изд. 1886 г. напечатана интересная статья И. Ф. Павловского "Петровский Полтавский корпус". В статье своей г. Павловский, напоминая о том, что в декабре 1890 года будет праздноваться пятидесятилетний юбилей корпуса и что к этому дню предполагается издать историю заведения за этот период, обращается к прежде служившим в корпусе и бывшим воспитанникам с просьбой поделиться своими воспоминаниями, так как особенно скуден материал первого периода корпуса, до преобразования его в военную гимназию.

Приглашение г. Павловского вызвало в в моей памяти много воспоминаний о дорогом для меня Петровском корпусе, где я получил мое образование, где я провел беззаботные годы моего детства и юности; но заботы о семье, хозяйственные хлопоты и должность участкового мирового судьи, в которой я состою уж пятое трехлетие, мешали мне взяться за перо, чтобы поделиться с интересующимися моими воспоминаниями. Но вот в июньской книге "Русской Старины" изд. 1887 года явилась статья: "Воспоминания старого учителя" И. К. Зайцева [1]. Почтенный автор статьи, бывший учитель рисования в Полтавском корпусе, рассказывая об "Юрьевской" эпохе и об одном из самых интересных ее эпизодов, вызвавших взрыв негодования всех преподавателей против бывшего директора

 [1] Автор сайта рекомендует прочитать кроме воспоминаний И. К. Зайцева и воспоминания И. Р. Тимченко-Рубана.

394

генерал-майора Юрьева, очевидно не знает настоящей причины, вызвавшей сочинение пресловутого "Акафиста", и упоминая по слухам, что "Акафист" написан кадетом специального класса, передает также предположение, что сочинением этим руководил бывший инспектор классов Бодянский.

Так как я был невольным виновником этого сочинения и одним из его авторов, то считаю своим долгом выгородить тень почтенного и всеми нами, в особенности выпускными, кадетами глубоко уважаемого Бодянского, которому многие из нас обязаны своим развитием. Бодянский в этом сочинении никакого участия не принимал. Чтобы передать причины, вызвавшие появление "Акафиста", я должен в моих воспоминаниях обратиться несколько назад.

II.

Я поступил в корпус в августе 1862 года, в неранжированную роту, которой командовал капитан Владимир Васильевич Нарежный. И. д. фельдфебеля был унт.-оф. Бутовский. Директора корпуса, генерал-лейтенанта Врангеля, мы все боялись, но уважали. Боялись его преимущественно за его костыль, с которым он обыкновенно приходил к нам в роты и когда кого из кадет распекал, то стучал костылем об пол так, что у близ стоявших мурашки пробегали по телу... В сущности же Врангель был чело-век добрый и с большим тактом. Не помню ни одного случая, чтобы он кому-нибудь из офицеров делал выговор при кадетах, что потом случалось сплошь и рядом при Юрьеве, подрывая авторитет офицера в глазах кадет, особенно младших возрастов. Помню, какое впечатление производил на всех нас, не только маленьких кадет, но и на взрослых, так прозванный нами "Страшный суд", который при Врангеле бывал ежегодно по окончании полугодичных экзаменов перед Рождеством, накануне роспуска на рождественские праздники. Послеобеденных классов в тот день уж не было и все роты, в новых куртках, сводились в зале гренадерской роты. Две роты, 1-я и 2-я, ставились в колоннах спиной к входным дверям зала из коридора, гренадерскую и неранжированную роты ставили тоже в колоннах друг против друга по узким концам зала; а вся стена с окнами против входных дверей оставалась свободной. Посредине этой стены ставилось кресло и несколько стульев, тут же расставлялся большой

395

стол, на который инспектор классов клал экзаменационные списки, и когда все было готово — являлся батальонный командир полковник Дубровин, со своим помощником подполковником Линевичем, а вслед за ними приходил и директор. Поздоровавшись с нами и обойдя роты, причем Врангель внимательно всматривался в глаза каждому кадету и обращал особенное внимание на худых и бледных, расспрашивая здоровы ли они, директор садился на приготовленном для него кресле; около него садились: инспектор классов, батальонный командир, его помощник, а ротные командиры и офицеры, недежурные в тот день, становились возле стола; дежурные же были на своих местах при ротах. Затем, после команды: "смирно!" батальонный адъютант начинал читать приказ. В приказе этом отдавалась особая благодарность кадетам, получившим на полугодичных экзаменах 10, 11 и 12 баллов, причем они вызывались из фронта и, поклонившись директору, становились по правую его сторону. Затем вызывались кадеты, получившие прибавку баллов за поведение, получившие погоны (погоны тогда не сразу давались новичку, а после полугодичного экзамена, за хорошие успехи в науках и по фронту). Вызывались произведенные приказом по корпусу в ефрейторы и унтер-офицеры; эти были большей частью уже из вызванных ранее 10, 11 и 12 бальных воспитанников; они опять выходили из своих рядов и, поклонившись директору, становились на свои места, но уже не по баллам, как прежде, а произведенные в ефрейторы — вместе в одну шеренгу, унтер-офицеры — тоже вмести в одну шеренгу. Затем вызывались получившие 5 и менее баллов — эти становились по левую сторону директора, за ними шли получившие сбавку баллов за поведение, присужденные комитетом к снятию погон и к записи в классе на черную доску; эти становились совсем отдельно.

По окончании чтения приказа, Врангель вставал со своего кресла и вместе со всей свитой подходил к "праведникам", то есть к стоявшим по правую сторону его кресла. Он благодарил их за успехи, поздравлял произведенных и получивших награды, затем, опираясь на свой костыль, переходил к "грешникам". Остановившись перед ними и сильно стуча костылем об пол, он делал им выговор за неуспехи, грозил принять крутые меры, обернувшись затем к той группе "грешников", которые присуждены были к записи на черную доску и к снятию погон, Врангель, браня их, еще сильнее стучал костылем, наводя на всех нас панический страх и в заключение, обратившись к ротным командирам, приказывал наказать их розгами. Потом все, кроме приговоренных

396

к наказанию розгами, шли на свои места и роты выводились прямо к ужину, а приговоренные уводились в ротные цейхгаузы, где, во время ужина, над ними и производилась экзекуция.

Помню, что на меня особенно сильное впечатление произвел первый "Страшный суд", на котором я присутствовал, и врезался в моей памяти, так что, рассказывая о нем через 35 лет, я представляю его себе также живо, как бы что случившееся несколько недель назад, хотя на том "Страшном суде" я был в числе праведников, так как за успехи получил погоны, а за хорошее Поведение — прибавку балла.

Во время лагерей 1856 года, воспитанников 4-го общего класса, перешедших в 1-й специальный класс, в последний раз увезли в Петербург в Дворянский полк, и уж был слух, что следующий, то есть наш, класс не поедет в Петербург, так как предполагалось учредить два специальных класса при губернских корпусах и только воспитанники, желающие слушать лекции 3-го специального класса, будут отправляться в Дворянский полк.

III.

В июле 1856 года прибыл к нам новый директор, генерал-майор Юрьев.

По первому впечатлению Юрьев нам понравился и показался добрым и ласковым. Хотя в то лето уже были введены матросские рубахи, но мы носили их не во фронте, а надевали после учения; на батальонные же учения нас выводили почему-то в куртках и в полной амуниции, кроме ранцев. Юрьев приказал производить все строевые занятия в матросских рубахах, в фуражках и без амуниции, с одними ружьями. Одним этим распоряжением, он сразу заслужил наше расположение.

Насколько помню, лагеря прошли благополучно и ничего особенного не случилось; но при частых посещениях директора, который любил окружать себя кадетами и разговаривать с ними, мы, старшие, подметили в нем многие смешные стороны, так напр., при всяком случае, кстати и не кстати, он в течении одного посещения лагеря несколько раз повторял одни и те же выражения, напр., что он имел счастье лично говорить с тем-то и тем в Петербурге

По возвращении из лагерей, с начала учебного года, при посещениях директором классов, начали все более и более распространяться

397

между кадетами разные смешные о директоре анекдоты, передавались его выходки и замечания, которые он во время лекций в том или другом из старших классов; но за всем тем новый директор, если и не приобретал нашего уважения, то все таки мы не относились к нему враждебно. Чтобы быть справедливым, следует сознаться, что кое-чем мы обязаны были и Юрьеву.

Он первый обратил внимание на нашу внешность, на наш наружный вид, на наш лоск, на нашу, так сказать, светскость. При нем тип старого кадета, "закала", как они сами себя называли, стал все менее и менее пользоваться авторитетом между слабохарактерными кадетами, а потому сам собой исчез. Юрьев стал приглашать кадет по несколько человек к себе на обеды по воскресеньям и на танцевальные вечера, даже иногда и в будние дни, если танцевальный вечер устраивался в будний день. По просьбе директора, кадет хорошо танцевавших стали приглашать на балы губернатор и во многие частные дома: Позен [Позен М. П.], Милорадович, М. А. Белуха-Кохановский и другие. Юрьев почти постоянно посещал танцклассы, на которые прежде не только кадеты, но и ближайшее начальство не обращало внимания, и танцевали мы по команде, даже те воспитанники, которые дома танцевали ловко и любили танцы, в корпусе на уроке танцев, под влиянием "закалов", как бы конфузились показать свою ловкость и умение управлять дамой в легких танцах; а уж о "закалах" и говорить нечего: те просто безобразничали и нередко после танцкласса попадали в карцер, или "к барабанщику" во время обеда. Иногда на урок танцев директор приводил с собою жену и дочь. Присутствие дам заставляло кадет быть сдержаннее. Тут уж танцоры, не стесняемые посторонним влиянием, выказывали свою ловкость и танцевали с увлечением, и даже "закалы" старались, по возможности, попадать в такт, чтобы не быть осмеянными. По окончании экзаменов в 1857 году, мы перешли в 1-й специальный класс и нам объявили, что в Дворянский полк мы не пойдем.

По окончании лагерей, к началу учебного года к нам явились из Петербурга два молодых офицера, преподавателя военных наук: артиллерии — лейб-гвардии Гренадерского полка подпоручик Смирнов, а тактики и военной истории, — лейб-гвардии Литовского полка поручик Р-р; фортификацию же читал нам лейб-гвардии Павловского полка поручик Попелло-Давыдов.

Р-ра мы все полюбили, он был очень обходителен с нами, смотрел на нас не как на детей, а на юношей. Класс учился у него очень хорошо, и он часто лучших воспитанников по его предметам

398

приглашал к себе по праздникам на чай. В числе часто его посещавших был и я, как имевший по обоим его предметам по 12 баллов. Там, в уютной квартире Александра Павловича Р-ра, за стаканом чая, у нас шли оживленные беседы о предстоявшем освобождении крестьян, о новых обличительных статьях, которые стали появляться в периодических журналах. "Откупное дело", напечатанное в "Современнике", я прочел по ночам, не имея времени читать днем, хотя в то время чтение посторонних книг не только не запрещалось, а даже поощрялось инспектором классов Бодянским, который обращал особенное внимание на развитых умственно кадет и протежировал им, не любя "зубрил" или, как он их называл, "долбяшек". Конечно, в беседах с Риттером разговор переходил иногда и на нашу внутреннюю корпусную жизнь и тогда главной темой были новые выходки директора в классах, его чудачества, или его распоряжения по корпусу. Впрочем, в этих разговорах Риттер был довольно сдержан и, выслушивая наши рассказы, сам передавал нам только самые пикантные анекдоты, ходившие о Юрьеве в городе.

При вечерних посещениях нашей 1-й роты, переименованной тогда из гренадерской, где были по преимуществу сосредоточены все воспитанники специального класса, кроме небольших ростом, бывших в 3-й роте, рекреационный зал которой помещался в одном коридоре с нашим залом, инспектор классов Бодянский собирал около себя воспитанников и, переваливаясь своей тучной фигурой с ноги на ногу, ходил с нами все время, которое оставалось до ужина, по длинному коридору 1-й и 3-й рот и здесь беседа, начинавшаяся сначала о научных предметах, переходила затем на критику наших генералов, которые, после неудач Крымской кампании, не пользовались уважением Бодянского вообще, а наш генерал в особенности. Бодянский критически относился к его распоряжениям, к его вмешательству в классные занятия, называл его "медным лбом", "красноштанником", подсмеивался над его бесхарактерностью и самодурством. Впрочем все эти разговоры не могли вооружать нас против директора, слабые и смешные стороны которого нами самими отлично были подмечены; а его бестактность и бесхарактерность и нас начали злить. Как образцы бесхарактерности и неустойчивости мнений директора приведу следующие два случая. Раз, во время гуляния в нашем корпусном саду, расположенном прямо против парадного подъезда, придя в куртину 1-й роты, директор, по обыкновению, собрал возле себя кучку кадет специального класса и, говоря с ними, высказал мнение,

399

что ему кажется странным запрещение взрослым кадетам иметь при себе карманные деньги, что он желает, чтобы нас не стесняли этим. Мы, конечно, остались весьма довольны таким его мнением; а так как многие из нас тайно имели при себе деньги, то через несколько дней, один из воспитанников, во время гуляния, не стесняясь присутствием дежурного офицера штабс-капитана Полонского, стал покупать у пирожника пирожки. На замечание дежурного офицера он ответил, что директор разрешил иметь при себе деньги, что было подтверждено и другими; а когда Полонский доложил об этом ротному командиру капитану Рубану, тот, не зная о таком разрешении, вероятно доложил директору и, по приказанию Юрьева, воспитанник тот, за имение при себе денег, был посажен в карцер на сутки.

В другой раз, также придя к нам в куртину, Юрьев в нашем присутствии развивал ту мысль, что как нелепо запрещение курить, что через это кадеты курят в душники, в форточки, что следует даже отвести особую курительную комнату, где бы не стесняясь могли курить старшие воспитанники и через это курение уничтожилось бы между младшими, так как старшие, не стесняемые запрещением, сами следили бы за маленькими кадетами и не позволяли бы им курить; тогда, как при запрещении, иногда и не позволяли бы им курить; тогда, как при запрещении, иногда даже унтер-офицеры ставят караулить маленьких кадет во время их курения и за это дают им в награду или табаку, или свои окурки. Все это было вполне справедливо. "Я желаю, чтобы те, кто курит — курили без стеснения", закончил свою речь директор, обратившись к батальонному командиру и к дежурному по корпусу капитану и гладя по голове близ стоявшего возле него кадета. (Это было обыкновение у Юрьева: или гладить по голове, или держать за погон близ стоявшего кадета). После этого уж совершенно официального разрешения курить, все курильщики, а в числе их и я, на гулянье курили не стесняясь присутствием дежурного офицера и часто угощая его папиросами; а многие завели даже портсигары. В особенности доволен был разрешением курить один из наших товарищей, кадет Петрини, куривший, если можно так выразиться, запоем и прятавший обыкновенно свой табак и все курительные принадлежности в дупле дерева, ему одному известного.

Через несколько недель после этого разрешения, директор пришел в сад и прямо в куртину нашей 1-й роты, которая была крайняя направо от входа в сад, против губернаторского дома. В куртине было сильно накурено. Юрьев почему-то был не в духе.

В то время я был уж унтер-офицером знаменщиком и заведовал

400

1-м отделением в 1-й роте. Из ун.-оф. я первым попался ему на глаза. "Кто курил?" спросил у меня Юрьев, по обыкновению прищурив глаз и взяв меня за погон. Не видя более в курении запретного плода, я, может быть, и назвал бы того, кто курил, если бы видел, кто именно курил перед приходом в куртину директора; но не видав куривших, ответил: "не знаю". "Как ты можешь не знать", вспылил Юрьев, "когда накурено возле тебя; сейчас отвечай мне: кто курил?" "Не знаю, не заметил, ваше превосходительство", ответил я. "Снять с него галуны!" сказал Юрьев, обращаясь к Дубровину; тот щелкнул шпорами и дело тем кончилось. Я очень хорошо знал, что директор своей властью снять с меня галуны не смеет, без решения комитета, который должен был обсудить мой проступок, а проступка с моей стороны никакого не было. Через час после этого, во время обеда, Юрьев, подойдя ко мне и положив одну руку мне на голову, другой пробовал щи из моей тарелки, как бы ничего и не было. Такие сумасбродства директора, неустойчивость во мнениях, постоянные колебания взглядов, запрещение того, что несколько дней перед тем разрешалось, не могли внушать к нему ни доверия, ни уважения, не только со стороны взрослых воспитанников, но даже и младших. Младшие офицеры во время дежурств, в разговорах с нами, поддерживали своими рассказами о директоре сложившееся у нас о нем мнение. Но в особенности возмутила нас бесхарактерность Юрьева в деле одного из наших товарищей, кадета Ограновича.

Мы были уже во 2-м специальном классе, это было осенью 1858 года, за пол года до нашего производства. Когда наша 1-я рота строилась к обеду, в зал вошел командир роты капитан Рубан, бывший в тот день дежурным по корпусу. Когда уже скомандовали "смирно" и фельдфебель делал расчет по столам, во втором отделении произошел какой-то шум, кого-то из кадет вытолкнули из рядов. Огранович стоял как раз сзади того, кого вытолкнули. Рубан, не любивший Ограновича и предполагая, что вытолкнул он, приказал ему идти под арест. Огранович, будучи совершенно не виноват, ответил, что толкал не он. "А я вам все-таки приказываю идти под арест", возвысив голос сказал Рубан, и, обратившись к дежурному по роте ун.-оф., приказал отвести Ограновича в карцер. "Я под арест не пойду", сказал Огранович, "потому что я не виноват". "А когда так", закричал Рубан, "так я вам покажу как ослушиваться и разговаривать во фронте!" И с этими словами, не приказав дежурному

401

офицеру вести роту к столу, Рубан отправился к директору. Через четверть часа явился Юрьев и, вызвав Ограновича из фронта, приказал ему идти под арест. Тот повиновался. Больше мы Ограновича не видали. Недели через три, из приказа по корпусу узнали, что Огранович выписан на два года в юнкера. Некоторым из товарищей удалось проникнуть в карцер, заплатив солдату, и им Огранович рассказывал, что Юрьев был у него и давал ему слово, что будет о нем хлопотать в комитете, что ему арест вменится в наказание и сбавят несколько баллов за поведение, — что само собою должно было помешать ему выйти в артиллерию, куда он имел право рассчитывать быть выпущенным, по своим успехам. И это было бы весьма строгое наказание за его проступок; но Юрьев не только ни слова не замолвил о нем в комитете, а напротив настаивал на более строгом наказании. Все, что происходило в комитете, мы узнали от одного из преподавателей. Бедный Огранович прослужил юнкером почти 4 года и в 1863 году, во время польского восстания, я встретился с ним случайно в мест. Избице, куда временно был откомандирован наш эскадрон. Огранович был только что произведен в подпоручики; а я уж был штабс-ротмистром.

Сочинение "Акафиста" было вызвано также бесхарактерностью директора н неустойчивостью его в своих мнениях.

IV.

Дело было так. Перед рождественскими праздниками 1858 года я получил от моего дяди и опекуна письмо и деньги с просьбой приехать к нему в отпуск в г. Кременчуг, где он жил зиму. Дядя не мог приехать за мной сам и зная, что воспитанников специального класса отпускают в отпуск без "провожатых", писал, что он не сомневается, что меня отпустят одного, тем более, что от Полтавы до Кременчуга всего 113 верст. Отпуск этот для меня был крайне необходим. Не предполагая ехать в 3-й специальный класс и зная, что кончу курс с правом на выпуск в артиллерию, я хотел посоветоваться с моим двоюродным дедом, командовавшим в то время Кирасирским Военного Ордена полком, штаб которого был расположен в 22 верстах от Кременчуга, в г. Крылове (Новогеоргиевск), не будет ли он против, если, отказавшись от выпуска в артиллерию, я выйду к нему в полк, так как верховую езду и лошадей я любил с детства

402

до страсти. Письмо от дяди было мной получено накануне отпуска, следующий день был воскресенье и в деревню хотя отпускали в субботу, но ротный командир объявил мне, что так как за мной никто не приехал, то своей властью он отпустить меня одного не может, чтобы я просился у директора. Я решил попроситься после обедни. Когда мы, по окончании службы, пришли в роты, я вышел на площадку против боковых церковных дверей, с которой шла лестница вниз в швейцарскую, и стал дожидаться выхода из церкви директора. Через несколько минут он вышел, разговаривая с полковником Дубровиным, и заметив меня, прищурив глаз, спросил: "что тебе, мой милый, надо?" Я объяснил ему мою просьбу. "Ну, что же", оказал Юрьев, положив мне руку на голову, "поезжай, мой милый, с Богом", и обращаясь к Дубровину: — "через пол года он будет офицер и не сумеет взять подорожной; я полагаю, что он настолько надежен, что его можно отпустить одного". Дубровин щелкнул шпорами, в знак согласия, и я, довольный успехом, вслед за ними, сбежал по лестнице в квартиру ротного командира. Передав, что директор меня отпустил, я просил подписать билет; но Рубан, взглянув на мои волосы, сказал, что билета мне не даст до тех пор, пока я не остригу волос. Не хотелось ехать в отпуск с остриженными под гребенку волосами и потому я просил Рубана отпустить меня скорее; но он упорно стоял на своем приказании. Делать было нечего. Я отправился наверх в спальню, где барабанщик, по фамилии "Савка", стриг и брил отпускных кадет. Попросив кого-то из товарищей уступить мне очередь, я приказал Савке не очень коротко остричь меня и, примочив водою вьющиеся волосы, пригладил их щеткой, так чтобы Рубан не заметил, что они не коротко острижены, и опять пошел к нему. Но Иван Романовичу запустив свои пальцы мне в волосы, нашел, что я остригся недостаточно коротко, и отправил меня опять наверх. Когда я вернулся во второй раз в его квартиру, Рубан сказал, что директор присылал за мной вестового с приказанием прийти к нему на квартиру.

Взяв шинель и фуражку, я отправился к Юрьеву. В гостиной застал все семейство директора за кофе. Увидав меня, Никанор Иванович встал и, положив руку мне на голову, как бы извиняясь, сказал:

— "Знаешь ли, мой милый, я передумал; не лучше ли тебе праздники остаться здесь? Тебе скучно не будет, будешь приходить ко мне, у нас будут вечера, будешь с нами на вечерах

403

в других домах; а отпустить тебя одного я не решаюсь, — вдруг где-нибудь на станции встретишься с флигель-адъютантом; что подумают о нашем корпусе, увидав, что кадет едет один без провожатого, — узнают в Петербурге, мне может быть неприятность".

Выслушав эту тираду, я в душе проклинал бесхарактерность Юрьева и, вероятно, это отразилось на моем лице, потому что дочь директора, Людмила Никаноровна, участливо предложила мне танцевать с ней на всех вечерах. Отказавшись от предлагаемого мне кофе, я вернулся в роту.

В тот день дежурным по роте был поручик Коллерт 1-й (Михаил), с которым я был очень хорош и на имя которого получал деньги. Коллерт сидел, как теперь помню, за столиком около средней двери из коридора, возле него были и. д. фельдфебеля нашей роты у.-о. Величковский, у.-о. Прокофьев [Прокофьев А.], кажется у.-о. Соболевский и кадет нашего 2-го специального класса Пушкаренко-Овсеенко. Я им рассказал все подробности моего посещения квартиры директора. Все хохотали и острили над Юрьевым. "Давайте, господа, прославим и воспоем все его глупости в акафисте", — кому-то из нас пришла мысль. "Отлично". Живо открыли ящики, достали карандаши и бумагу и каждый стал писать все, что знал и слышал о Юрьеве смешного. Потом все написанное порознь свели в одно целое, редактировали и озаглавили так: "Хваление акафистом, рекомое мужу лысу Никанору". Полного текста акафиста я не помню. Свой экземпляр потерял давно, во время моей военной службы; выдержки, приведенные И. К. Зайцевым, (в "Русской Старины" изд. 1887 года, том LIV, стр. 686), верны и напомнили мне его окончание: "О преглупый педагог избави корпус от себя и не являйся к нам в классы никогда, да забыв о тебе, вопием-ти от сердца ай-люли!!" Каждый из нас участников списал себе на память по экземпляру, дав слово не распространять этого сочинения между кадетами, никому не давать списывать, а прочесть только некоторым из товарищей. Коллерт получил также один экземпляр. В тот же день я телеграфировал дяде, что меня одного не отпускают и просил прислать за мной. Через день за мной был прислан дядей один из его слуг, в виде провожатого, и я уехал в Кременчуг. Так как четыре дня отпуска были для меня потеряны, то я, желая их наверстать, запасся медицинским свидетельством и явился в корпус только 12-го января.

Приехав под вечер и не заезжая в гостиницу, я прямо подъехал к парадному подъезду. Войдя в швейцарскую и поздоровавшись

404

с швейцаром, с первых же его слов заметил, что в мое отсутствие в корпусе произошло что-то неладное. Швейцар как-то таинственно и шепотом объявил мне, что в роту я идти не могу, а должен в дежурной комнате дождаться дежурного по корпусу капитана. Подождав с пол часа в приемной, туда вошел капитан Евдокимов, командир 3-й роты, у которого я тоже был в роте, хотя и недолго. Я ему передал мой билет и свидетельство о болезни.

— "Виктор Иванович, почему это у нас завелись такие строгости?" спросил я его, когда мы вместе вышли из приемной.

— "Кадеты сами виноваты", отвечал он. "Вот вы опоздали на целую неделю, а не позаботились заранее уведомить о вашей болезни; вот пойду с рапортом к генералу, вероятно прикажет посадить вас под арест".

— "Да как же я мог знать заранее, что заболею", — возразил я ему и при этом вспомнил ходивший между кадетами об Евдокимове анекдот об "Артаксерксе в коробочке".

Обыкновенно, кадеты, имевшие деньги, по субботам составляли записку, чего желают купить, и по этой записке ротный командир покупал им лакомства в воскресенье, которые в кульке и присылалось в роту с солдатом. Какой-то школяр и написал в записке: "1 фунт Артаксеркса в коробочке". Конечно, ему ничего не было куплено; а вечером, придя в роту, Евдокимов подозвал его к себе и сказал: "ну, брат, извини, такого лакомства, что ты записал, весь город выходил, нигде не нашел". Насколько справедлив этот анекдот — не знаю, это случилось до моего поступления в корпус; но что этот анекдот был всем известен, я уверен, что все мои однокашники, прочтя эти воспоминания о дорогом для всех нас времени нашего детства и юности, вспомнят и добрейшего Виктора Ивановича Евдокимова и его розыск по городу "Артаксеркса в коробочке".

Возвращаюсь к прерванному рассказу.

405

V.

Войдя в роту, с первым я встретился с Величковским. "Будь осторожен", шепнул он мне, "а когда улягутся, я тебе расскажу что случилось". Кровати наши были рядом. Величковский передал мне, что один из наших товарищей, Ромашкевич, списал у кого-то акафист и распространил его по городу. Что один экземпляр попал к жандармскому полковнику, который, за неимением в то время других занятий, сообщил его в Петербург, шефу жандармов, тот передал Ростовцеву. От Юрьева потребовали объяснений, а он сам об акафисте не имел понятия. Что поэтому он приказал эконому Иванову, во что бы то ни стало, раздобыть ему акафист, и Иванов, подметя, что во время завтрака Коллерт читал что-то дежурным офицерам и положил прочитанное в книгу, подсмотрел заглавие книги и передал о том директору. Юрьев послал вестового на квартиру Коллерта и, от имени мужа, просил M-me Коллерт прислать такую-то книгу, что она исполнила, ничего не подозревая, и таким нечестным путем акафист был добыт Юрьевым. Что прочтя этот памфлет, Юрьев заподозрил авторами его всех трех братьев Коллертов, и в классе арифметики младшего Коллерта Юрьев придрался к нему и между ними произошла та сцена, которая совершенно верно описана почтенным И. К. Зайцевым 1). Сцена с Коллертом произошла уже после моего возвращения из отпуска, во второй половине января, и вот, после отправленной учителями эстафеты с жалобой на директора, Юрьев испросил разрешение ехать в Петербург для объяснений. В день его отъезда, по окончании утренних классов, в роту зашел Рубан и приказал фельдфебелю, мне и остальным трем ун.-оф. 1-й роты и, кажется, еще некоторым кадетам 2-го специального класса, в числе которых помню Федоровского, взять фуражки, накинуть шинели и идти с ним. Мы не знали, куда и для чего и, исполнив приказание, нижними коридорами вышли на улицу и пришли в квартиру директора, где увидели так же унтер-офицера и некоторых кадет 2-го специального класса 3-й роты, а также унт.-оф. 2-й роты. Все четыре ротных командира были на лицо. Через несколько минут, из запертой двери в гостиную вышел батальонный наш адъютант поручик Маралевский

1) "Русская Старина" изд. 1887 г., т. LIV, стр. 687-688.

406

и передал приказание ввести кадет в следующую комнату. Там, за столом, поставленным посреди комнаты, на котором лежали какие-то раскрытые книги, стоял Юрьев в расстегнутом пальто, около него — батальонный командир, полковник Дубровин, затем стали сбоку все ротные командиры, а нас поставили против стола. Маралевский сел сбоку стола, перед ним лежали бумаги.

Объявив нам, что он сегодня же уезжает в Петербург, где будет иметь счастье лично говорить с государем императором, Юрьев сказал, что он убежден, что кадеты не участвовали в сочинении написанного на него пасквиля, что это дело некоторых из молодых учителей, находившихся под влиянием всегда враждебно к нему относившегося инспектора классов, Бодянского. Потом вдруг Юрьев стал задавать нам вопросы. "Называл ли меня Бодянский медный лоб?" — "Называл ли меня красноштанником?" "Говорил ли перед вами, что я невежда и, посещая классы, мешаю занятиям, ничего не смысля в науке?" И еще много вопросов, в течении получаса, задавал нам Юрьев. Пораженные необычайной для нас обстановкой и какой-то таинственностью, которой был обставлен этот допрос, мы молчали. Один только кадет 3-й роты нашего класса Р-ский [Рахубовский М. И.], влюбленный в Людмилу Никаноровну, на некоторые вопросы отвечал утвердительно. "Я выгорожу вас из этого дела", продолжал Юрьев, окончив допрос; "мои кадеты не могут иметь обо мне такого мнения. Я знаю, дети, что вы меня любите и не вы написали этот пасквиль, хотя вам его хотят приписать. Я лично доложу государю императору, что это не вы. Прощайте!" Нас увели, приказав никому ничего не рассказывать о происшедшем. В тот же вечер Юрьев уехал.

С отъездом Юрьева и мы приуныли; видим, что заварилась каша, а кому-то придется ее расхлебывать. Ведь, до производства оставалось всего четыре месяца. Поверят ли в Петербурге, что акафист написан не кадетами? Оставят ли розыск авторов и займутся ли только разбором жалобы учителей на директора; или же захотят открыть авторов, что не трудно, так как в деле, в котором участвует не одно лицо, трудно сохранить тайну, хотя мы дали друг другу клятву не выдавать никого, к каким бы мерам при розыске не прибегали, и если бы даже нас рассадили под арест порознь и уверяли, что остальные сознались, то допрашиваемый должен стоять на одном, что как сам не писал, так и об участии остальных, сознавшихся, ничего не знает.

Недели через три вернулся Юрьев и вступил в управление корпусом; а при посещении нашего 1-го отделения 2-го спец. класса

407

не преминул хвастнуть, что имел счастье лично говорить с государем императором. Вступление Юрьева в управление корпусом, насколько теперь припомню, встревожило всех подавших на него жалобу; а назначение инспектировать корпус генерала Шлипенбаха еще более приводило к убеждению, что дело учителей проиграно. Почему-то предполагали, что Шлипенбах непременно примет сторону директора.

Кажется, в половине марта 1859 года, приехал Шлипенбах.

Почтенный И. К. Зайцев ошибается, рассказывая, что перед приездом Шлипенбаха должность директора была передана Бодянскому 1). Насколько я помню, должность директора была передана Дубровину.

1) "Русская Старина" изд. 1887 г., т. LIV, стр. 688.

В первый же день приезда, после утренних классов, генерал осмотрел нас в спальнях у кроватей, был в столовой во время нашего обеда, а вечером, не дежурный по роте унт.-офицер, как всегда бывало, а ротный командир прочел нам приказ Шлипенбаха, из которого мы узнали, что инспектор классов статский советник Бодянский устраняется от должности, а поручик Риттер арестовывается. В этот же вечер мы узнали, что на следующий день Шлипенбах произведет батальонное учение в зале 1-й роты, чтобы показать нам, что он прислан инспектировать корпус, а не производить следствие над нашим директором.

На следующий день, после утренних классов, мы оделись в полную форму и 1-й взвод нашей роты отправился в квартиру директора за знаменем. Я с Маралевским вошли в зал взять знамя; двери в следующую комнату были заперты. Этот этаж занимал Шлипенбах. Ученье состояло из ружейных приемов и церемониального марша. Шлипенбах ученьем остался очень доволен, и этим смотром тревоги наши закончились. Нас оставили в покое и о ходе следствия мы ничего не знали, да нам было и не до того, так как наступили выпускные экзамены, присутствовать на которых в выпускном классе был прислан генерал Политковский. Вслед за отъездом Шлипенбаха уехал вторично в Петербург Юрьев и все выпускные экзамены прошли в его отсутствие.

408

VI.

Я окончил экзамен с правом на выпуск в артиллерию, но, желая служить в кавалерии и в виду того, что весной 1859 года кирасирские полки были переформированы из полков в дивизионы, по совету деда, записался в Елисаветградский гусарский ее императорского высочества великой княгини Ольги Николаевны полк, которым командовал полковник Богушевский, приятель моего деда, человек, по рекомендации его, весьма строгий и требовательный по службе, "но который сделает из тебя лихого кавалериста", так закончил свою рекомендацию будущего моего полкового командира мой покойный дед.

В конце наших экзаменов вернулся из Петербурга Юрьев, но уже не вступал более в должность и были слухи о назначении к нам директором генерал-майора Тихоцкого. По окончании всех экзаменов, когда присланные нам вакансии были разобраны, Юрьев пожелал проститься с выпускными кадетами. Нас привели к нему на квартиру и поставили в зале по экзаменационным баллам: на правом фланге — изъявивших желание ехать в 3-й специальный класс и артиллеристов, затем выходящих подпоручиками в пехоту, после них кавалеристов, потом выходящих в пехоту прапорщиками и на левом фланге выпускаемых в линейные батальоны и в гарнизон. Никанор Иванович вышел к вам в сюртуке без эполет. Мы его около двух месяцев не видели и он нам показался очень изменившимся и печальным. Поздоровавшись с нами и поздравив с окончанием экзаменов, Никанор Иванович стал обходить ряды и у каждого спрашивал, куда он выходит. Остановившись передо мной и узнав, что я выхожу в гусары, он выразил изумление. Я ему объяснил, что по экзамену имею право ехать в 3-й специальный класс, или выйти в артиллерию и саперы, но выхожу старшим корнетом в гусары, желая служить в кавалерии. "Отчего же, мой милый, ты не записался в конную артиллерию?" спросил меня Юрьев. — "Оттого, ваше превосходительство, что в конную артиллерию не было прислано ни одной вакансии". — Жаль, мой милый, что ты мне не сказал об этом ранее, когда я ездил в Петербург, я бы выхлопотал для тебя именную вакансию в конную артиллерию".

Обойдя всех, Юрьев вышел на средину зала и произнес нам речь, из которой я помню, что наш выпуск он считает своим, "в лице вас всех я даю армии отличный процент",

409

воскликнул Юрьев и, пожелав нам счастливой службы, перецеловал нас и простился.

Более мы его не видали и через несколько дней он выехал с семьей из Полтавы.

С уходом кадет в лагеря, мы остались в городе в отведенной для нас выпускных казарме, так как в самом здания корпуса начались обыкновенные ремонтировки. Казарма эта была для нас наскоро приготовлена; в ней помещалась, кажется, швальня. Помещение состояло из одной большой залы, которая служила нам и спальней и столовой. Что здесь происходило, — одному Богу известно! Безначалие было полное. Для вида, к нам назначали дежурить раненых офицеров, которые, в числе нескольких человек, были прикомандированы к корпусу, после крымской кампании. Между ними я помню Веймарнского гусарского полка поручика Белявского, раненного в руку, и безногого майора, какого-то пехотного полка, Ивана Ивановича Полонского, нашего общего любимца. Офицеры эти иногда и заходили к нам, но замечаний никаких не делали; да и некому было делать, потому что ни фельдфебелей, ни унтер-офицеров уж более не было, а были прапорщики, подпоручики и корнеты. Впрочем, в этих казармах, или вернее "Содоме", я прожил несколько дней, потому что получил отпуск для обмундировки, и уехал к себе в имение, в Орловскую губернию, а потом в Харьков, где мне делалась обмундировка. Наконец, высочайшим приказом, отданным в Петербурге 15-го июля 1859 года, мы были произведены в офицеры со старшинством с 16-го июня. Восторг был неописанный! 10-го августа мы присягали в корпусной нашей церкви, под нашим знаменем, которое я передал, назначенному после меня знаменщиком, унтер-офицеру Маламе 2-му. После присяги мы обедали в корпусной столовой и в тот же вечер большинство из нас, получив 28-дневный отпуск, разъехалось. Нового директора корпуса, генерал-майора Тихоцкого, мы видели только в день присяги.

К декабрю 1890 года минет 31 год с того дня, когда мы с офицерскими эполетами получили право граждан. Группа товарищей кадет передо мною. Где они? Много ли соберется нас, в день юбилея, под кров родного и дорогого нам Петровского Полтавского кадетского корпуса?

Л. В. Картавцов.

5-го августа 1887 года.
с. Знаменское.

Ссылки на эту страницу


1 Воспоминания старого учителя И. К. Зайцева (1805—1887)
[Спогади старого вчителя І. К. Зайцева (1805-1887)]. Зайцев Иван Кондратьевич. "Русская старина", апрель, май, июнь 1887 г., том. 54
2 Из воспоминаний о прожитом
[Зі спогадів про прожите]. Тимченко-Рубан Иван Романович. Исторический вестник, июль-август 1890, том. 41
3 Исторический очерк Петровского Полтавского кадетского корпуса ( 1)
[Історичний нарис Петровського Полтавського кадетського корпусу] - Павловский Иван Францевич. Полтава. 1890
4 Картавцев, Л. В.
[Картавцев, Л. В.] воспитанник ППКК (1859)
5 Картавцов Л. В.
[Картавцев Л. В.] - пункт меню
6 ППКК - воспоминания питомцев и преподавателей
[ППКК - спогади вихованців і викладачів] - пункт меню
7 Указатель книг и статей по названиям
[Покажчик за назвами] - пункт меню

Если Вы хотите поддержать сайт

Карта ПриватБанка:
4149 4390 0512 1235