Письма из Полтавы

Владимир Галактионович Короленко. Письма и Полтавы.

Публикуются по изданию "Владимир Короленко. Дневник. Письма. 1917-1921. — М.: Советский писатель. 2001".

© Лосев В. И., составление, текстология, комментарии и послесловие, 2001

Книга в формате .djvu с сайта http://ldn-knigi.lib.ru (http://ldn-knigi.narod.ru) Nina & Leon Dotan

Перевод в html-формат - Тристанов Борис.

I

"Новая страница"

Полтава пережила еще один переворот. К вечеру 15/28 июля большевики спешно эвакуировались. Это было более похоже на паническое бегство, чем на отступление... Отошли с Киевского вокзала последние эшелоны... Потом — небольшая канонада по городу, трескотня ружейных и пулеметных выстрелов. Над домами в темноте разорвалось несколько снарядов. Трудно сказать, были ли при этом жертвы и сколько их было. Кажется, во всяком случае, немного... И вот, в истории нашего города, пережившего так много переворотов, — открывается новая страница.

Начало ее — нерадостно. Когда я, на второе утро после занятия города, писал эти строки, — кругом шел сплошной погром и грабеж. Врывались в квартиры, населенные евреями, обирали семьи даже последних бедняков, уходили одни, приходили другие, забирали, что оставалось от прежних посетителей, и уходили... А на смену шли опять новые. В совещании, которое происходило в Думе на второй день, было заявлено, что в некоторых семьях грабеж повторялся по семи и более раз. Сегодня (на третий день) вести опять нерадостные: сплошной грабеж еще продолжается на некоторых улицах. Впрочем, появился приказ, воспрещающий грабежи и грозящий расстрелами грабителей на месте. Два случая таких расстрелов уже имели место на третий день.

Перед уходом большевиков они отпустили из тюрем 150 красноармейцев, конечно сидевших за более или менее тяжкие уголовные преступления. Потом пришла какая-то загадочная повстанческая банда, разгромила тюрьму и арестантские роты и выпустила всех заключенных с самым мрачным прошлым. При этом условии жители ждали скорейшего занятия города, надеясь на защиту войск. Надежда не оправдалась: военные отряды дают тон, а худшие элементы города идут навстречу погромному течению. Вещи, выкидываемые из еврейских жилищ, подхватываются «штатскими», даже подростками, которые водят казаков от двора к двору, указывая евреев... Это много обещает для нравственности этой молодежи на ближайшее будущее.

«Грабят только евреев... И при этом никого не убивают»... Это правда, — но какое это жалкое оправдание, напоминающее худшие времена того прошлого, к которому нет и не должно быть возврата... Среди заложников, которых увозили большевики при своем отступлении навстречу мрачной и тяжелой неизвестности, — было немало и евреев. Всей Полтаве известно, что вынесли представители состоятельного еврейства, отправленные на принудительные тыловые работы... Тридцать пять человек доставлены в больницы со следами таких истязаний, что даже один из членов большевистской комендатуры написал на протоколе: «Смерть негодяям, опозорившим большевистскую власть такими жестокостями»...

Евреи тоже страдали, значит, от некоторых сторон большевистского режима. Это была преимущественно более состоятельная часть еврейства, хотя нередко томилась в чрезвычайках и еврейская мелкота. Теперь, как это бывает при всех погромах, страдают больше всего бедняки: мелкие торговцы, ремесленники, тяжелым трудом добывающие средства скудного существования, лишаются последнего имущества, которое уцелело от большевистских «реквизиций».

Да, нерадостно началась новая страница местной истории, омрачившая первые дни того режима, которого несомненно многие ждали, как начала эры твердой законности и устойчивого права [1]. Права широкого, охватывающего одинаково все нации, все исторически сложившиеся классы, все слои существующего общества. Теперь и эти люди спрашивают себя: с этого ли должна начинаться новая эра. Когда же рассеется эта туча узкого ненавистничества, погромов и слез.

Эту скорбную страничку из жизни нашего города я написал в первые дни, когда на улицах города еще продолжался грабеж. Я хотел написать серию небольших писем в местной газете, которая наконец вышла после отсутствия всякой прессы, кроме большевистских официозов. Мне казалось невозможным, недостойным «свободной» прессы начинать беседу с читателем — с умолчания о главном, о том, что все видят, что требует громкого протеста. Но... ни этой, ни следующей заметке не суждено было увидеть света... Попытаюсь хоть теперь отметить эту «новую страницу», с ее характерными чертами... Беда не в том, что будут говорить об этом. Об этом все равно говорят все, может быть даже с преувеличениями. Беда в том, что это было. И молчать об этом, значит только — опять прибегать к политике страуса...

Вл. Короленко

II

Трагедия бывших офицеров

28 и 29 июля настоящего года у нас в Полтаве расстреляны два офицера: подпоручик Вячеслав Зверев и поручик Николай Николаевич Тверитинов. Об обстоятельствах дела Зверева мне ничего не известно, но пример Тверитинова имеет яркое показательное значение. В приказе о предании его суду (№ 11, от 27 июля) говорится, что, «будучи мобилизован советскими властями, он своей отменно усердной службой снискал доверие высших агентов большевистского правительства и, благодаря этому, занимал ряд ответственных должностей в Красной Армии: командира продовольственного транспорта, командира кавалерийского дивизиона, каковой и формировал сам... занимал должность начальника штаба 4-й стрелковой Украинской дивизии»... За все эти действия Н. Н. Тверитинов 29 июля осужден военно-полевым судом и расстрелян. Тверитинов просил о вызове свидетелей, которые могли, быть может, установить обстоятельства; изменяющие картину его отношений с советской властью. Но в вызове свидетелей ему отказано. Защиты, как известно, в военно-полевых судах не бывает. Значит, приказ о предании суду является вместе с тем и формулой приговора, опровергнуть которую подсудимый лишен возможности.

Этот пример характеристичен для истинно трагического положения бывших офицеров. Близкие к Тверитинову люди говорят мне, что он ждал прихода добровольческой армии, как избавителей из большевистского пленения. Он был «мобилизованный». При отходе большевистских войск он и не подумал уйти с ними... Что же теперь делать другим офицерам, мобилизованным большевиками? Не придется ли им после этого урока уходить с большевиками и продолжать драться с добровольческой армией, если не по убеждению, то для спасения своей жизни, нужной для их семей, если не для отечества (у Тверитинова 8 человек детей). Правильна ли такая политика?

Почему Тверитинов не ушел от большевиков ранее, — я не знаю. Многие бывшие офицеры, мобилизованные в Красную Армию или в другие учреждения, не уходят просто потому, что они не герои, готовые пренебречь всем для той или другой идеи. За отсутствие героизма — наказывать нельзя. На одном героизме нельзя построить широких объединений. Между тем все бывшее офицерство у нас теперь на положении подсудимых и угрожаемых. Полтава то и дело видит на своих улицах целые отряды из бывших офицеров, которых гонят в тюрьмы, как арестантов. Еще недавно они были на подозрении у большевиков. Их хватали, сажали в тюрьмы, грозили расстрелами и порой расстреливали. Теперь их опять сажают в тюрьмы и опять расстреливают. За что же теперь?

Допускаю самый редкий случай: Тверитинов или другой мог примкнуть к большевикам, искренно увлеченный их лозунгами. Не надо закрывать глаз на истину: такие искренние люди есть и среди большевиков, и мне приходилось встречать их. Допустим, что офицер такого настроения попадает в плен добровольческой армии. Я знаю, что при нравах и обычаях междуусобной войны обе стороны расстреливают пленных офицеров. Всякая война ведет к озверению, а междуусобная война отбрасывает даже те смягчения, которые уже давно вошли в нравы войны международной. Я глубоко убежден, что это вредно даже с чисто утилитарной точки зрения. Ко мне однажды пришел со слезами на глазах солдат (все равно какого лагеря). Он пошел по убеждению, но увидел себя лицом к лицу с проявлениями озверения в виде расстрелов противника за убеждения и не мог помириться с этим: каждая казнь уже обезоруженного пленника, каждое убийство только за инакомыслие рождает новых противников, ослабляет энтузиазм со стороны лучших приверженцев.

Что же сказать о казни, подобной казни Тверитинова? Он был у большевиков, но он не ушел с ними, а пошел навстречу добровольцам. Может быть, он тоже разочаровался, а может, просто был «не герой» и не сумел вырваться ранее. И вот его казнили... Какие чувства вызовет это в других бывших офицерах? Не должна ли эта казнь вызвать реакцию после первого радостного порыва? И мне действительно говорят уже о том, что в среде этих «бывших» начинается реакция: начинают снимать погоны, начинают даже дезертировать.

В день казни Тверитинова я был у начальника Полтавского гарнизона, ген. Непенина [2]. Он сказал, что я пришел поздно: приговор уже приведен в исполнение. Во время разговора, когда я попробовал высказать соображения, приведенные выше, — генерал ответил мне, что он не вправе пускаться в соображения политического свойства о последствиях того или другого закона. Закон ясен. Инструкции тоже ясны. Он их только применяет, хотя и с стесненным сердцем. И конечно, генерал был по-своему прав. Но я думаю, что этот «ясный закон» и ясная инструкция вносят в кровавый туман, заволакивающий будущее нашего отечества, такую трагическую черту, которая только сгущает мрак.

Я считаю, что программа ген. Деникина, если ее честно провести до конца, дает приблизительно то, на чем могло бы в конце концов устояться разбушевавшееся море русской жизни для отдыха и нового движения. Но между всякой программой и ее конечным выполнением лежит еще преломляющая среда и прежде всего среда, проводящая эту программу. Важно поэтому, чтобы обозначились не только приемлемые цели, но чтобы и средства применялись правильные. А то, что пережила Полтава в первые дни по занятии и что продолжает переживать теперь, кажется мне ведущим к результатам противоположным [3].

Полтава не в первый раз становится объектом завоевания. Может быть (кто знает), и не в последний. И ко всякой вновь приходящей власти приходится обращаться с напоминанием — вспомнить не только о стратегии и ее трофеях, но и о таких высших и более широких началах, как свобода и справедливость... Я уверен, что этот призыв уже носится в воздухе, рождаясь в глубине истерзанных и стосковавшихся сердец.

И не следует говорить: сначала победа, а потом подумаем о справедливости, свободе, гуманности и тому подобных началах... Это как раз та формула отсрочки, с которой погибла царская власть...

III

Власть или шайка

Через несколько дней по занятии Полтавы добровольческой армией я, вместе с П. С. Ивановской, товарищем председателя Политического Красного Креста, отправились в контрразведку. Политический Красный Крест, — учреждение, нелегальное при самодержавии, — у нас в Полтаве легализировался еще до большевиков и часто служил посредником между населением и разными «чрезвычайными» учреждениями. Большевики в Полтаве признали это посредничество, и хотя чрезвычайная комиссия косилась порой и выражала нетерпение на «неуместное вмешательство», но П. С. Ивановской и мне лично удавалось все-таки поддерживать посредническую роль. Такое «посредничество» нейтрального учреждения и лиц, имеющих в виду лишь человеколюбие и возможную справедливость, никогда не может повредить никакой господствующей в данное время власти. Оно вносит критику в ее действия, удерживает слишком страстные порывы, приводит все аргументы, которые нужно знать власти «с другой стороны» и в конце концов способствует смягчению ужасных нравов междуусобья. Если бы это было признано сразу, — то, наверное, не случилось бы у нас многое, о чем новой власти приходится и еще придется пожалеть...

Посредническая роль Политического Красного Креста признавалась во время кратковременной власти в Полтаве петлюровцев, Политический Красный Крест действовал также все время при большевиках.

Теперь пришла новая власть, еще ни разу не бывшая в Полтаве. На меня лично уже давно легла своего рода тяжелая повинность. Еще при самодержавии каждый раз, когда в городе или губернии случались те или другие эксцессы власти (вроде «сорочинской трагедии»), ко мне шли и требовали вмешательства печати. Это создало привычку, и теперь ко мне то и дело обращались с такими же жалобами и требованиями. Большевики задушили независимую печать. Я никогда не работал в официозах, а некоторые приемы «коммунистического органа» лишили меня всякой возможности прибегать к «Известиям» даже с простыми «письмами в редакцию». Значит, печать, как орудие хотя бы местной гласности, было у меня отнято. Оставалось «непосредственное воздействие». Я, параллельно с Политическим Красным Крестом, не мог отказываться от этой тяжелой повинности. П. С. Ив[ановск]ая посещала тюрьмы, помогала заключенным, ходатайствовала, подавала заявления. По самому характеру момента содержание этой работы определила сама жизнь. «Политический Красный Крест ходатайствует за контрреволюционеров... Короленко тоже», — говорили иные чрезвычайники. В тюрьмах сидели все люди, настроенные не большевистски. Произволу и административным воздействиям (вплоть порой до бессудных расстрелов) подвергались бывшие помещики, крестьяне-хлеборобы, записанные в официальные списки и порой ничего общего с официальной партией, поставившей гетмана, не имевшие, юнцы гимназисты и гимназистки, бывшие офицеры, старики генералы, мелкие торговцы евреи, бедняки крестьяне, ставшие жертвою подлых ложных доносов и т. д. и т. д. Бороться с произволом чрезвычайки значило фактически — отстаивать все ее жертвы... И мы это старались делать...

С приходом каждой новой власти нам предстояло в сущности делать то же дело. Страсти поворачивались теперь в другую сторону, объекты стали другие, но страсти оставались теми же страстями, часто слепыми и жестокими. Вопрос для нас состоял в том — пожелают ли эти новые власти прислушиваться к голосу «со стороны», уже доказавшему свое беспристрастие и спокойное стремление к справедливости и смягчению жестокостей. Труп учителя Ямпольского, весь день лежавшего на улице и несомненно расстрелянного «сгоряча» «неизвестно кем», — трагически красноречиво напоминал о необходимости такого нейтрального вмешательства. И мы с П. С. Ивановской пошли в Контрразведочное «бюро», чтобы определить новое положение Политического Красного Креста и знать, как нам отвечать на обращение местных людей, которых ураган междуусобья ударял теперь с другой стороны.

Нас принял начальник контрразведки, полковник Щ., — человек с видимой жандармской выправкой. Я не стану воспроизводить всего разговора, происшедшего между нами, укажу только на одну черту, на мой взгляд очень характерную. Едва я упомянул о роли Политического Красного Креста «при смене разных властей», как полковник, подняв голос, сказал:

— Позвольте вам заметить, что вы напрасно говорите о смене властей. Власти до сих пор не было... Была лишь шайка разбойников...

Я тоже «позволил себе заметить» строгому полковнику, что знаю употребление русских слов и знаю, что, когда та или другая группа приобретает возможность издавать декреты, признаваемые на огромном пространстве отечества, когда она на этом пространстве устанавливает свои учреждения, свои суды, которые судят, приговаривают и приводят приговоры в исполнение, то я называю такую группу властию и думаю, что я прав... Так было при гетмане, так было при Петлюре, так было и при большевиках. Значит, я вправе повторить опять: «при смене разных властей» и т. д.

Понятно, что разговор, начавшийся таким образом, не мог привести к удовлетворительным результатам, и Политический Красный Крест признания не получил... Но меня интересуют в данном случае не столько непосредственные результаты разговора, сколько точка зрения, выраженная этим полковником.

В самом деле: власть или не власть были большевики? В приказе о предании суду поручика Тверитинова (номер 11) говорится прямо, что он содействовал «власти и войскам советской Республики» в их враждебных против вооруженных сил Юга действиях. Я мог бы, значит, в разговоре с моим строгим собеседником сослаться на этот официальный документ. Но нужно сказать, что в другом приказе по поводу подпоручика Зверева говорится уже, что «поступив в преступное сообщество большевиков» и т. д. Можно, значит, сказать, что и в отношениях власти к большевизму тоже существует нерешительность и колебания. Между тем от определенного ответа на этот вопрос — власть или шайка? — зависит многое. Если была большевистская власть, то и те, кто в это время исполнял те или другие официальные обязанности, являлись лишь агентами «существовавшей власти» и их действия подлежат обсуждению с одной точки зрения: как они ей служили. Совершали или не совершали преступление по существу. Если это только преступное сообщество (слова другого приказа) или «шайка разбойников» — как говорил полковник Щ., — тогда является преступлением уже самый факт службы и исполнения известных обязанностей, потому что всякое содействие разбойникам, хотя бы и косвенное, есть несомненное преступление. Даже музыкант, «по мобилизации» участвовавший в оркестре, услаждавшем слух разбойников, тоже подлежит ответственности...

И я знаю случаи, когда музыканты, мобилизованные советскими властями, принуждены были скрываться, как красноармейцы, деятельно выступавшие против добровольцев...

Из моего письма о судьбе офицеров, уже расстрелянных или ждущих еще решения военно-полевого суда, — а также из моих следующих писем, если им суждено увидеть свет, будет видно, как важна определенность ответа на этот вопрос и какой ответ является, по-моему, единственно возможным, вносящим определенность, прочность и необходимую степень терпимости и устойчивости в положение занимаемых добровольцами местностей, могущим рассеять залегающий над нами кровавый туман...

5 августа 1919 г.

Вл. Короленко

IV

Власть доноса

Когда-то давно, еще в 90-х годах прошлого столетия, когда я жил в Нижнем Новгороде, у меня был произведен обыск. Никакого резонного повода для него, очевидно, не было, и я к этому давно привык. Но все-таки обыск в квартире, произведенный в присутствии понятых и привлекший внимание соседей, — казалось мне, должен иметь какое-нибудь более или менее резонное объяснение. Я пошел объясняться с жандармским генералом Познанским.

На мой негодующий вопрос генерал, по-видимому все-таки несколько сконфуженный, попросил меня пройти в соседнюю комнату и указал на средних размеров сундучок, плотно набитый бумагами.

—  Знаете, что это такое? — спросил он. — Это все доносы, — анонимные и неанонимные. И доносы эти не от наших официальных агентов, а... от обывателей-добровольцев...

—  Охота же вам обращать внимание на это негодяйство... и срамиться.

Он пожал плечами.

— Большую часть мы и оставляем без внимания. Но всего оставлять без внимания нельзя. Доносчики доносят и на меня высшему начальству. И порой у меня запрашивают: почему не обращено внимания на донесение такого-то о том-то?.. Вот такой донос поступил и на вас, и я должен был произвести обыск... Мы сами во власти доноса...

Власть доноса, — власть не только подлая и безнравственная, но и опасная. Как-то мне раз пришлось объясняться в чрезвычайке по поводу группы хлеборобов, скромных людей, не занимающихся никакой политикой. Я привел убедительные резоны, что этих людей, с точки зрения даже большевистской власти, лучше всего отпустить в их деревню к весенним полевым работам...

— Это так, пожалуй, — сказал один из «чрезвычайников», видимо поколебавшийся. — Но что же мы скажем «нашим крестьянам».

«Наши крестьяне», — это значит та часть крестьян, то порой ничтожное меньшинство, которое во имя большевизма держало в страхе массу населения властью гнусных доносов. Отпустить арестованных — это значит ослабить значение этого меньшинства на месте.. И бедняги арестованные сидели дни и недели во славу доноса тех самых людей, которые, быть может, теперь также ретиво доносят новой власти, прикидываясь ее друзьями. И чрезвычайка, в которой сменялись разные люди, порой дурные, порой недурные, — так до конца не могла освободиться от власти доноса.

Эта гнусность, этот доносительный яд — составляет самостоятельную и очень вредную силу. Есть разные борющиеся партии: большевики, петлюровцы, добровольцы. Есть махновцы и григорьевцы, ведущие свою особую линию... И есть еще — доносчики, перекидывающиеся со своим гнусным оружием то на одну, то на другую сторону. Это не борьба в пользу той или другой идеи. Это орудие сведения личных счетов.

У нас в Полтавщине был один разительный случай такого рода. Ссорились два брата, и ссора приняла, как это часто бывает, самый ожесточенный характер. Когда пришли большевики, — один из братьев донес на другого, что он контрреволюционер... «Ну, вот. Посиди-ка, дружок... Будешь знать»... Потом он образумился, пошел в уездную чрезвычайку, чтобы снять оговор... Оказалось, что уездная чрезвычайка не дремала: ему сообщили, что контрреволюционер уже расстрелян...

И всякая «перемена власти» ведет за собой новую вспышку доносничества. Теперь у нас гуляет лозунг: «Вот комиссар... Лови комиссара». Приказ о том, чтобы все, кто знает местопребывания «комиссаров», непременно об этом доносили, — особенно раздувает эту вспышку... Приказ... Значит, можно усердствовать и порой переусердствовать в исполнении. Конечно, настоящие комиссары, занимавшие ответственные должности и действовавшие в чисто большевистском духе, давно эвакуировались. Остались только те из занимавших какие-нибудь официальные посты во время большевизма, которые готовы дать ответ за свои действия и уверены, что их строго не осудят.

Но рвение доносителей не знает пределов... В первые же дни, когда еще не стихло впечатление канонады и перестрелки, когда не знающие местных обстоятельств добровольческие власти огляделись по сторонам, опасаясь притаившихся врагов, — охочие доносители, — часто те самые, которые прежде кричали: «вот он, контрреволюционер», теперь принялись кричать: «вот комиссар». Две дамы поссорились «по-соседски». Одна уже доносит на другую или на ее мужа... Юноши, почти мальчишки, видели такого же юношу с красным бантом. При большевиках этот юноша «очень козырял» перед ними. Теперь они кричат: «ловите его. Это комиссар». И его ловят... И дальнейшие следы его теряются в мрачной неизвестности...*

* «Дело некоего Финтиктикова, бывш. смотрителя какого-то склада, выданного доносчиками за опасного «комиссара»...» — Примеч. В. Г. Короленко.

Вот еще один случай этого рода. С более благополучным окончанием. 18 июля, то есть на третий день по вступлении добровольцев в Полтаву, вечером был арестован в своей квартире И. О. Немировский. Об нем было сообщено лжедоносителями, якобы он был председателем революционного трибунала и подписал более 100 (!) смертных приговоров! Значит, церемониться нечего!

Немировский был болен, и его пришлось оставить под караулом на его квартире. И это, может быть, большое счастие. Его пришлось бы вести близ тех самых мест, где в этот день до самого вечера лежал труп бедняги Ямпольского, расстрелянного кем-то в качестве «опасного комиссара», а на деле оказавшегося безобиднейшим учителем гимназии... Но Немировский был оставлен до утра, а тем же вечером явились в контрразведку местные обыватели с просьбой охранить арестованного от возможных случайностей. Наутро было с точностью установлено:

1) Что военно-революционный трибунал в Полтаве не вынес ни одного смертного приговора.

2) Что Немировский не был его председателем.

3) Что он сам судился в этом трибунале за то, что во время первой эвакуации, состоя членом тюремной инспекции, освободил всех политических заключенных, которые благодаря ему избегли «случайностей» замешательства при эвакуации и теперь живы и свободны...

Вот что осталось от этих воплей охочих доносителей «Лови опасного комиссара»... И вот как опасно доверять этим охочим людям, добровольцам сыска и доноса...

И кого только нет в рядах этих охочих людей... Тут, как я уже говорил, и юнцы, и солидные люди... Называют еще одно лицо, занимавшее видное общественное положение, которое не побрезгало ткнуть перстом в неприятного ему человека и потребовать его ареста на улице. Не будем называть его. Nomina sunt odiosa.

...Но еще более одиозны поступки этих охочих людей. И на сей раз опасный комиссар при ближайшем рассмотрении оказался совсем не опасным и не комиссаром... Единственная его вина состояла в том, что он не угодил в чем-то «почтенному» доносителю...

Особенно характерны доносы разных хищников, которые, когда у них требуют отчета в израсходованных по должности деньгах, отвечали при большевиках:

— А!.. Вы контрреволюционеры. Хорошо же!..

И бежали в чрезвычайку... Теперь (я знаю такие случаи) они же заявляют с апломбом:

— А! Вы большевики! Хорошо же!.. И бегут в контрразведку...

Берегитесь ядовитого и разлагающего действия, которое производит эта общественная язва... «Берегитесь попасть во власть доноса» — вот что могли бы сказать новой власти учреждения и лица, привыкшие служить посредниками «при смене разных властей», если бы захотели слушать их спокойные голоса...

7 августа 1919 г.

Вл. Короленко

V

Еретические мысли о единой России

Не помню точно, в каком именно очерке или рассказе есть у Глеба Успенского или у Щедрина такой диалог. Разговаривают двое о могуществе единого русского государства. Один особенно им восхищается, другой настроен скептически [4].

— Представьте, — говорит первый, — такую ситуацию: какой-нибудь крестьянин Московской, Владимирской или, допустим, Курской губ. Иван Парамонов задолжал казне семь с полтиной, снялся со своего места и, шатаясь по свету со своей недоимкой, забрел на Новую Землю или в Камчатку. Его, разумеется, ищут, дабы казенному интересу не приносилось ущерба. Как вы думаете: найдут ли. Будет ли сия недоимка неуклонно взыскана.

Скептический собеседник вынужден согласиться, что едва ли Ивану Парамонову удастся отбегаться. Его непременно поймают, водворят сначала в Камчатскую каталажку, потом через ряд улусных каталажек препроводят по этапу в свое место и хоть через пять, шесть, а может, и двадцать лет недоимка будет взыскана и казенный интерес восстановлен*.

* «Цитирую, может быть, неточно, но мысль именно та». — Примеч. В. Г. Короленко.

— Ну, вот видите, — говорит тот из собеседников, который отстаивает смысл о сверхъестественном могуществе государства.

Диалог несомненно имеет иронический характер, и в нем ясно сквозит вопрос: то ли это могущество, то ли это единство, которое стоит защищать и отстаивать. А перед нами тот же вопрос стоит теперь в новой форме, то ли это единство, которое нам нужно теперь восстанавливать.

Да, несомненно, самодержавная Россия была необыкновенно могущественна в отыскании беглых недоимщиков или политически неблагонадежных лиц. На это в ее распоряжении находился прекрасно разработанный аппарат, единый и централизованный. Усердие в изловлении Иванов Парамоновых, а также в изловлении неблагонадежных доходило до виртуозности, граничившей с наивностью. Когда-то в 80-х годах мне, в силу веления сей могущественной государственности, пришлось побывать в отдаленной Якутской области. Один из тамошних «заседателей» (звание равно становому приставу) рассказывал мне не без своеобразного юмора, что по некоторым отдаленным улусам еще недавно гуляла бумага о разыскании пропавшего без вести американца Франклина. Скитаясь в течение почти столетия из улуса в улус и претерпевая на этом пути своеобразные изменения, она попадает в руки нового писаря, старающегося «очистить переписку» И закончить «нерешенные дела». Переписка о Франклине попадает в разряд дел «о поимке беглых» и заканчивается сообщением, что упомянутого американского подданного во вверенном улусе не оказалось. А буде окажется, то будет неукоснительно пойман и отправлен в областной город для поступления по законам. И, конечно, если бы случился в тех местах какой-нибудь однофамилец Франклина, то ему бы не миновать целого ряда улусных каталажек...

Вот именно эта отчетливость административно полицейского сыска, который, точно особого рода нервная система, охватил всю Россию от Петербурга до отдаленной Камчатки, — долго смешивалась у нас с действительным могуществом, с действительным единством России, о которых говорилось даже в учебниках географии. А между тем было ли это единство, было ли это могущество.

Меня всегда поражало, до какой степени слепы эти полицейские всевидящие очи и как глухи эти всеслышащие уши. Вспоминаю следующий характерный эпизод. Тот же жандармский генерал Познанский, о котором я говорил в одном из предыдущих писем, позвал меня «по важному для меня делу» и с встревоженным видом сообщил, что на меня поступил серьезный донос.

— Я, конечно, этому не верю, — заявил он милостиво, — но мне доносят, будто вы пешком, с котомкой и посохом ходили по Заволжью и вели пропаганду. Мне придется нарядить туда жандармов. Вы могли бы облегчить задачу, если бы сообщили, что могло подать к этому повод.

Я засмеялся и ответил, что легко могу сильно облегчить ему задачу и указать источник, из которого он сможет узнать о каждом моем шаге по Заволжью...

—  Какой же это источник? — насторожился генерал...

— Газета «Русские Ведомости». Там я в течение уже целого месяца печатаю впечатления моего путешествия пешком и на лодке.

Это очень характерно. Г.г. жандармы тщательно следили, собирали доносы, глубокомысленно искали крамолу там, где все было ясно. Им казалось ценно все, что им доносили,.а то, что было очевидно, как день, — только не из агентурных источников — от них ускользало. Недавно в печать попал целый ряд документов о «надзоре над писателем Короленко». Усердный полтавский полицеймейстер доносил в департамент о каждом моем шаге. Строились остроумные соображения о целях моего посещения такого-то или такого-то дома, — но при этом поражала великая наивность, с которой я причислялся то к социал-демократам, то к террористам, и даже анархистам.

Это характерно. Частности сыскного характера закрывали совершенно то, что имело показательный и общественный интерес. Это имело место как в отдельных случаях, так и в более широком масштабе. Техника сыска закрывала важнейшие мотивы на пространстве всей обследуемой с этой точки зрения России. Казалось, могущество «единой России» достигает баснословных размеров, если судить по числу изловляемых крамольников. И только никому не приходил в голову вопрос: почему же это число все растет, какие мысли, какие чувства бродят под влиянием этих событий в обществе и в народных массах, в каком направлении толкают они стихийную, как океан, и, как океан, широкую народную мысль и народную волю...

Вот в этом все дело. Гоняясь за частностями, — могущественное государство само глохло, слепло и становилось неспособно отдавать себе отчет в общих явлениях. Оно подавляло всякое проявление мнения и воли страны, а потому и не могло их знать. Оно видело свое могущество в том, чтобы никакого мнения и никакой воли страны не было. Оно преследовало революционеров и видело сепаратизм в стремлении к местным культурам. И революционеров и «сепаратистов» оно излавливало успешно, органы печати на инородческих языках усердно закрывались и государство покоилось в уверенности, что все эти его частные победы означают подавление самих стремлений к проявлению народами России самостоятельной мысли.

Но вот над «единой великой Россией» грянул гром, и она сразу развалилась на части с такой быстротой, которая способна вызвать удивление. Очевидно, это единство было спаяно очень плохо [5].

Чисто полицейская организация — плохой цемент, а действительный цемент, скрепляющий государства, — единство мысли и единство воли — не воспитывалось, не организовывалось, а только подавлялось и разрушалось. И вот, толчок — и единой России нет. Отдельные части нашего великого отечества потеряли связь со своим центром и зажили собственной жизнью, как тело червя, которое продолжает жить после того, как заступ разрежет его на несколько частей.

И нужно сказать — в этом еще не великое счастье и великая надежда. Великое счастие в том, что все-таки самодержавный Петербург не успел централизовать и помрачить всех отправлений областной жизни. Великая надежда в том, что — отдельные области не стали инертны, а продолжают жить и действовать, группируясь около собственных центров. В этой деятельности многое еще подлежит поправкам и координации, но факт состоит в том, что жизнь не прекратилась и что она не определяется всецело бюрократическими воздействиями из центра ни самодержавного, ни большевистского.

Какой же урок следует из этого для тех, кто мечтает теперь о «единой России», кто надеется восстановить этот великий государственный организм. Они должны признать факты и сделать из них последовательные выводы.

Факты состоят в том, что возрождающая сила находится не в центре, а на периферии. Не Петербург и не Москва возрождают единое отечество своими декретами, а, наоборот, группировка областей стремится провести сознание единого отечества к центрам. Возможно ли и нужно ли, чтобы эти усилия привели опять к прежней централизации, подавляющей областную мысль и областную волю.

Очевидно, это и невозможно и не нужно. Областная мысль и областные воли, доказавшие свою жизнеспособность, должны действовать и в будущем по возможности свободно и самостоятельно. Для России возврат к прошлому немыслим. Если она будет жить только демократической свободной жизнию. Не подавлять самостоятельность областей, а вызвать ее к жизни и координировать в единую сознательную государственную работу, — вот истинная задача ближайшего будущего. Когда приходится изловить только беглого Ивана Парамонова и такого же беглого «злоумышленника», — то для этого достаточно двух исправников, одного в центре, другого на окраине. Но когда нужно уловить не отдельного человека, а истинное мнение и волю той или другой части единого отечества, — для этого исправники не годятся. Не годится и прежнее «единое» государство. Россия может стать единой в истинно демократическом смысле только путем децентрализации и автономии областей.

Задача трудная: сохранять меру областных самостоятельностей и меру их сознательного взаимодействия в государственном смысле...

Меру эту еще придется искать, может быть с трудом и даже с частичными потрясениями. Но найти ее необходимо...

Но и теперь уже есть многое, совершенно бесспорное в этом направлении, и мы должны признать факты и быть последовательными в выводах.

А выводы ясны: к современному кризису, к той смуте, которую мы видим кругом, привели нас крайности централизации и полное подавление самых законных и жизненных стремлений отдельных национальностей.

Вывод: нужно признание национальных культур, полное проявление национальных особенностей. Отныне нельзя преследовать ни одного вероисповедания, ни одного языка, ни одного племени, ни одного национального сознания. Этот принцип должен лечь в основание предстоящей государственной деятельности...

Может быть, я ошибаюсь, но будущее великой России рисуется мне в виде своего рода федерации наподобие американских штатов с областными сеймами по вопросам местного законодательства и с общим сеймом по вопросам общегосударственным.

Да, может быть, в этом я забегаю слишком далеко. Вопрос этот сложный и трудный, а я не считаю себя политиком. Назвать ли будущие отношения России и ее областей федерацией или как-нибудь иначе и в каких началах выльется в конце концов эта федерация — дело будущего. Гораздо ближе принципиальный вопрос о свободе национальных культур [6]. Это начало — необходимо признать сразу. Иначе государственная политика на местах может стать не русской в широком смысле, а только обрусительной и «русопетской». А это может привести к самым гибельным последствиям, вместо разумного и желаемого единства.

В. Короленко

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Ссылки на эту страницу


1 Короленко Владимир Галактионович
[Короленка Володимир Галактіонович] - пункт меню
2 Указатель книг и статей по названиям
[Покажчик за назвами] - пункт меню

Если Вы хотите поддержать сайт

Карта ПриватБанка:
5168 7556 1759 9598

WebMoney:

UAH

U424759725951

RUB

R595618315667

USD

Z159829102497

EUR

E256443352919