Годы моего учения в Петровском-Полтавском кадетском корпусе
- Подробности
- Просмотров: 15375
Бутовский Алексей Дмитриевич. Годы моего учения в Петровском-Полтавском кадетском корпусе. Посвящается родному корпусу по случаю его 75-летия, 1840-1915 гг. // Петроград. Типография М. М. Стасюлевича, Вас. ост., 5 лин., 28. 1915 г.
Публикуется по изданию: Бутовский Алексей Дмитриевич. Собрание сочинений : в 4 т. / А. Д. Бутовский. — Киев. Олимпийская литература, 2009. Том 4, стр. 164-211.
Сканирование и перевод в html-формат: Артем и Борис Тристановы.
Посвящается родному корпусу
по случаю его 75-летия, 1840-1915 гг.
Годы моего учения
в Петровском-Полтавском
кадетском корпусе
I
Я поступил в Полтавский корпус в августе 1849 года. Мне было тогда 11 лет. Я был хорошо подготовлен тут же в Полтаве, в пансионе Пельпор-Ганнот, и меня приняли прямо в I общий класс. Как новичка и малолетнего, меня зачислили в неранжированную роту.
В объяснение этих терминов, незнакомых позднейшим питомцам нашего корпуса, надо сказать, что губернские корпуса имели тогда четырехсотенный комплект и делились на четыре роты и шесть классов. Старшие роты имели тогдашние регламентарные наименования: Гренадерская, 1-я мушкетерская и 2-я мушкетерская. Эти роты составляли батальон, обучались с ружьями, имели для парадных случаев мундиры, тесаки с широкими и толстыми белеными ремнями и даже ранцы на случай похода из корпуса в лагерь.
Неранжированная рота ничего этого не имела. Тут кадеты носили только повседневное тогдашнее кадетское платье — куртку с очень высоким и твердым стоячим воротником, застегивавшимся на четыре крючка, и очень стеснительные панталоны без прореза, летом серые нанковые, зимою синеватые суконные.
Новички младших классов определялись всегда в неранжированную роту, в которой и оставались обыкновенно около двух лет; потом их переводили во 2-ю мушкетерскую, а оттуда через год или два в одну из двух старших рот, главным образом в зависимости от их роста: высокие шли в гренадерскую роту, кто пониже — в 1-ю мушкетерскую.
Из шести классов два младших назывались приготовительными, четыре старших — общими. Я поступил, стало быть, прямо в третий класс, и если бы я не был молод для своего класса и был более плотен на вид, то меня могли бы назначить прямо во 2-ю роту.
Наша неранжированная рота находилась за церковным коридором, там, где теперь помещается лазарет корпуса, а лазарет был в нижнем этаже под нею. Налево от коридора была рекреационная зала, направо спальня.
Войдя в залу, я нашел в ней такое оживление, к какому я не привык в пансионе, потому что там не было такого простора. Тут все дышало жизнью. В глубине залы под форменным портретом императора Николая Павловича стояло большое кресло, и в нем сидел дежурный офицер, в тогдашнем коротком и узком мундире с фалдами, в эполетах и в шарфе, с длинными висящими концами и тяжелыми кистями; перед ним на столе стояла его каска и лежали перчатки. Упоминаю обо всем этом потому, что до того времени мне едва ли приходилось хоть раз видеть военную форму во всем блеске.
Мне бросилось в глаза, что офицер цветом и формой своих усов и бакенбард, своей прической и корпуленцией слегка напоминает черты висевшего над ним портрета. Это был Андрей Иванович Полонский, один из очень немногих, оставшихся на службе и после преобразования корпуса в военную гимназию.
Вокруг стола толпились кадеты, очевидно, хорошо уже освоившиеся с корпусом, и звучно разговаривали с офицером. Андрей Иванович был не речист, но умел иногда сказать бойкое слово, за которым следовал звучный взрыв хохота веселых мальчуганов.
Когда швейцар подвел меня к нему, он ласково посмотрел на меня: "А, нашего полку прибыло!" — записал на лежащем перед ним листе бумаги мое имя и фамилию и сказал: — "Ну, иди, мой милый, знакомиться с другими новичками; вот, посмотри, сколько их там сидит...". По зале бегали и кружились другие мальчики в форменных курточках; у столов и у стен смирно ютились только что поступившие новички в собственных платьях. Их не трогали и не обижали намеренно, но не обходилось без того, чтобы иной сорванец, пробегая мимо новичка, не помахал задорно своею рукою перед самым его носом и не объяснил ему, что "воздух казенный".
Когда построились к ужину, нас, новичков, поставили на левом фланге, чтобы мы не мешали идти в ногу.
В это время пришел наш ротный командир капитан Василий Иванович Дудышкин.
Когда вернулись от ужина, он собрал всех нас новичков в спальню, поговорил с каждым из нас особо, а потом стал объяснять нам, что надо делать и как надо себя вести, чтобы поскорее сделаться настоящим хорошим кадетом.
Его речь была так проста, так благодушна, так доступна нашему пониманию и так верно затрагивала наши детские сердца, что мы легли спать совсем успокоенные и проснулись на другой день с таким чувством, как будто мы уже совсем свои в этой новой для нас обстановке.
Сразу же мы полюбили Василия Ивановича и сохранили эту любовь к нему во все годы нашего пребывания в корпусе.
На следующий день нас развели по классам, которые все находились на третьем этаже; только для I приготовительного были устроены два отделения при неранжированной роте.
В моем отделении I общего класса я оказался единственным новичком и единственным неранжированным кадетом. Большинство было из II-й мушкетерской роты, но были старички и из I-й. Я очутился таким образом в особом и невыгодном положении. Все говорили со мною так, как будто меня надо было еще просвещать, а когда разговор заходил о каких-нибудь особенных кадетских делах или штуках, то все это облекалось передо мною в какую-то таинственную форму и к таким разговорам меня не допускали.
II
О прежних кадетских корпусах, которые были преобразованы в военные гимназии и военные училища, писали и говорили много и с очень различных точек зрения. Одни, по большей части бывшие питомцы этих корпусов, вспоминали о них с большою теплотою и находили обыкновенно, что преобразование кадетских корпусов в военные гимназии понизили некоторые очень важные стороны в воспитании будущих офицеров. Другие, — надо правду сказать, что и между этими последними бывали также старые кадеты, — относились к воспитательному режиму прежних корпусов с решительным осуждением и описывали годы пребывания своего в этих заведениях в довольно мрачных красках.
Все зависит, разумеется, от преобладания положительных или отрицательных представлений в личных воспоминаниях человека. Поэтому именно воспоминания старых людей редко бывают объективны и, если они не основаны на фактических данных, то даже при большом их литературном достоинстве они редко дают вам самые характерные особенности описываемых событий и явлений.
Я вспоминаю годы моего учения в Полтавском корпусе с самым теплым чувством. Я до сих пор, попадая в Полтаву, не могу без волнения смотреть на монументальный фасад, на огромный круглый принадлежащий когда-то корпусу сад с чудесным величественным памятником Полтавской победы; я и теперь еще с каким-то трепетным умилением вхожу в это так давно и так хорошо знакомое мне здание, с его бесконечными гулкими коридорами, огромными залами, и считаю себя и теперь еще счастливым, когда мне удается простоять службу в чудном корпусном храме с необъятными царскими вратами и с художественным иконостасом, строго выдержанном в стиле Empire. Я снова вижу себя мальчиком, счастливым, бойким; передо мною воскрешают тени прошедшего, тени милые тени...
Мне тоже, разумеется, трудно быть объективным.
Но я долго служил в военно-учебном ведомстве, я был близким свидетелем расцвета военных гимназий и обращения их в новые кадетские корпуса. Я принимал участие в работах по усовершенствованию воспитательной и учебной части в этих новых заведениях и потому мне кажется, что я довольно ясно представляю себе разницу между воспитательным режимом прежних кадетских корпусов и теперешних.
В моих воспоминаниях я с понятным благодарным чувством могу остановиться иногда на хороших, радостных днях моей жизни в корпусе, а таких дней у меня было много, но надеюсь, что у меня всегда найдется масштаб для оценки отрицательных явлений в нашей старой корпусной жизни.
Случается иногда слышать, что новые кадетские корпуса мало отличаются от прежних, дореформенных. Но это могут говорить люди, знающие прежние корпуса только понаслышке.
Разница и в воспитательном, и в учебном режиме и вообще во всех сторонах внутренней жизни этих заведений была очень большая.
Начать с того, что прежние корпусные офицеры не были воспитателями в том смысле, как мы понимаем это теперь. Такая обязанность не возлагалась на них и по закону.
Номинально они ведали отделениями, но не классами, а строевыми, в которые по росту попадали кадеты разных классов. Но заведывание это было именно только номинальное. Они приходили после утренних классов, чтобы присутствовать на строевом учении, которое преподавалось нам присылаемыми из образцового полка нижними чинами; ретивые офицеры осматривали иногда у нас учебники или тетрадки, но, сколько помню, этим, в сущности, и ограничивалась их воспитательная работа.
В действительности отделением управлял кадет унтер-офицерского звания; он наблюдал за тем, чтобы мы были во всех отношениях исправными кадетами, и имел право ставить нас на штраф за разные кадетские провинности.
Через три дня в четвертый офицеры дежурили, одетые целый день в парадную форму, и в этом, в сущности, состояла их главная обязанность. Они должны были смотреть за правильным течением жизни во всей роте. Были между ними такие, которых кадеты любили и которые заслуживали этой любви своим ласковым обращением; были безразличные, молчаливые, видимо скучавшие на дежурствах; были и строгие, ставившие в неранжированной роте на штраф, под лампу, и оставлявшие без блюд за ужином, но настоящим блюстителем порядка среди кадет был фельдфебель, особенно же, если дежурил офицер из чужой роты, что в то время нередко случалось.
Скажу еще, что отделенные офицеры не имели решительно никакого отношения к нашим учебным занятиям. Это была характерная особенность того времени. Никому из кадет и в голову не могло прийти обратиться к офицеру за помощью, например, в приготовлении уроков. Да, я думаю, едва ли они были и в состоянии, за единичными разве исключениями, оказать такую помощь. Было между ними два, три человека, которые преподавали даже учебные предметы и потом перешли на учительские должности, — довольно назвать учителя географии Туржанского и учителя математики Сильвестровича, — было несколько поступивших уже при мне из артиллерии, каковы Самойлов, Рубец (Петр Павлович), и видимо стоявших выше других по образованию. Но в огромном большинстве это были люди очевидно не высокого учебного ценза. Я, кажется, не ошибусь, если скажу, что все это были типичные армейские офицеры того времени из недоучившихся дворян, производившихся после длинного срока юнкерской муштровки.
Замечу, что за помощью в наших учебных заведениях мы не могли обращаться и к нашим унтер-офицерам; они, как и мы, бывали погружены в приготовление своих собственных уроков.
Таким образом, нам не было в этом отношении решительно никакой помощи: справляйся сам со своим учебным делом, как знаешь.
Я думаю, что этим объясняется тот большой осадок неуспешных, который обыкновенно образовывался в прежних кадетских корпусах и который распределялся в прапорщичих чинах по линейным и гарнизонным батальонам. Но в этих трудных условиях вырабатывалась также и та большая работоспособность, которой отличались в свое время не только выдающиеся, но и средние люди старого кадетского режима.
В похвалу офицерам моего времени могу сказать, что между ними не было таких, к которым кадеты относились бы с ненавистью. Были между ними люди мелочные, придирчивые; но за четыре года моего пребывания в корпусе я не помню таких, которых кадеты подозревали бы в подсматривании, в подслушивании или в ловлении.
Правда, и кадеты в мое время были довольно покладисты.
Об этом мне придется еще говорить ниже.
III
Действительными воспитателями, несущими ответственность за нравственное состояние кадет, были в то время ротные командиры, и никто другой не разделял с нами этой ответственности. Они были и полными хозяевами в своих ротах.
Я считаю, что именно эта капитальная особенность в организации старых кадетских корпусов совершенно отличала их от новых корпусов, преобразованных из военных гимназий, и меня удивляет, что на эту особенность совсем не обращали внимания бывшие кадеты, писавшие свои воспоминания.
За мое время гренадерской ротой командовал капитан Иван Романович Тимченко-Рубан, 1-й мушкетерской — капитан Виктор Иванович Евдокимов, 2-й мушкетерской — капитан Рихтер (кажется, Егор Карлович). Этого Рихтера я едва помню, так как он скоро вышел в отставку, а на его место был назначен Василий Семенович Клименко. Командиром неранжированной роты, за весь первый год моего пребывания в ней, был Василий Иванович Дудышкин.
Это был, без всякого сомнения, очень выдающийся человек не только между ротными командирами, но и во всем составе военных и гражданских чинов корпуса.
Сколько помню, он учился в Московском Межевом институте. Когда он был зачислен в корпус, я не знаю; но поступил он учителем математики и физики. Роту он принял только весной, за несколько месяцев до моего поступления в корпус, и оставался он ротным командиром только до конца учебного года, так как его переместили на должность помощника инспектора классов после вышедшего в отставку Василия Антоновича Скалона.
Василий Иванович продолжал свою учительскую работу и в то время, когда был ротным командиром, и потом, до конца своей службы в корпусе, и это был один из самых способных учителей, каких только мне приходилось знать впоследствии.
Припоминаю, что он удивлял нас в старших классах своей математической находчивостью, что мы любили сидеть у него в классе, потому что объяснения его были всегда удивительны даже для малоспособных.
В то время не было еще учебников по многим предметам; учителя выдавали нам свои записки, которые мы списывали в тетрадки. Листки Василия Ивановича были всегда написаны так чисто, формулы были расположены так наглядно и красиво, рисунки от руки были такие понятные и занимательные, что у многих рождалось желание писать и чертить так, как это делает Василий Иванович.
Он был, вместе с тем, человеком многосторонне образованным и умел делать всякое дело с простотой и благодушием талантливого русского человека. Надо было учителя физики, он читал физику и прекрасно делал опыты; вводился новый учебный предмет, ботаника, и, пока не было специалиста, он читал ботанику и водил даже кадет на гербаризацию.
Надо было, праздниками, поставить кадетский спектакль, а в то время это было важное дело, так как мы не ездили на праздники в отпуск, и Василий Иванович выбирал пьесу, раздавал роли и с большим умением занимался репетициями.
Все эти свойства Василий Иванович вносил и в свое управление ротой. Он обращался с нами, как с детьми; все, что было нужно, он разъяснял нам спокойно и просто, и ему никогда почти не приходилось прибегать к наказаниям.
Я думаю, что по тому времени его сослуживцы считали его слабым; может быть, отчасти это так и было, но зато с какой готовностью он поощрял всякие хорошие проявления. Помню, он приносил нам иногда в подарок книги, которые могли быть нам полезны в нашем учении; раз он подарил мне французский учебник ботаники с очень интересовавшими меня гравированными рисунками.
Таких, которые хорошо учились за неделю, человек трех, четырех, он брал иногда с собой по воскресеньям погулять по городу, накупал им лакомства, картинок и приводил к себе пить чай. Он был тогда еще человеком одиноким, но небольшая квартира его в главном здании корпуса представлялась нам чем-то в роде музея или лаборатории. Были тут и физические приборы, и гербарии, и акварии, и террарии, и новые еще тогда гальванопластические работы, и все это бесконечно нас занимало.
Но даже и такому человеку, как Василий Иванович, не под силу была воспитательная работа над каждым из ста человек, составлявших его роту. Теперь это для нас ясно, но тогда иначе понимали и задачу и сам процесс воспитательского дела. Думали, что надо было вести не отдельные единицы, а массу; что было главным образом следить, чтобы все исправно выполняли то, что следует, порядочно учились и порядочно вели себя. Отстающих надо было подгонять, выдающихся в хорошую сторону своим поведением и учением признавалось полезным поощрять. Но внутренний мир отдельного мальчика мог открыться ротному командиру разве только случайно, и не всякий ротный командир понимал в то время, как ему надо было поступать в таком неожиданном случае.
Василий Иванович это понимал, но сто человек воспитанников было много и для него. Фельдфебель и унтер-офицеры не могли в то время оказать ему большой помощи. Они могли исправно наблюдать, чтобы у кадет были почищены пуговицы и сапоги, чтобы куртка не была разорвана у них под мышками, но они ведь сами дошли до III или IV общего класса, подчиняясь только массовым влияниям и требованиям, и их самих надо было еще воспитывать.
Были между нашими старшими юношами по натуре очень хорошие, умевшие обращаться с нами мягко, даже участливо. Таков был и первый фельдфебель Лишин (Андрей), таков был один из унтер-офицеров нашей роты, Яков Кучеров. Не могу сказать дурного и об остальных; в них не было ничего безнравственного или злостного, но мы решительно не были склонны обращаться к ним с нашими задушевными запросами.
Скажу здесь же, что бывали, конечно, очень неудачные назначения старших в неранжированную роту. Я слышал рассказы об одном возмутительном драчуне. Это было уже после меня; но при некотором даже чисто формальном надзоре со стороны ротного командира такие случаи могли быть только как редкие исключения.
Другие ротные командиры понимали свои обязанности проще, чем Василий Иванович. Иван Романович Рубан, воспитанник Павловского кадетского корпуса, был человек добрый, общительный и говорливый; очень любил рассказывать, какие молодцы были кадеты в его время и в его корпусе; любил зайти в певческий класс, к Николаю Михайловичу Спасскому, и показать, как пели в Павловском корпусе басовую партию Симоновской херувимской; отлично командовал он головной ротой на батальонных учениях в лагере, но как ротный командир он был человек не сильный: ему хотелось распоряжаться, но распоряжаться он не умел...
Виктор Иванович Евдокимов был маленький человек с гнусавым басом, который часто можно было слышать в коридоре его роты; но человек он был спокойный, и рота его жила так, как будто ротный командир был у нее только для представительности.
Может быть, при других условиях и Иван Романович, и Виктор Иванович были бы, по тогдашним понятиям, и более сильными людьми. Но как раз в это время обстоятельства изменились.
Кадеты помнили еще, как при прежнем директоре, генерале Струмилло, ротные командиры и другое высшее начальство свободно и бесконтрольно пользовались розгой для насаждения добрых нравов и охоты к учению. В воспоминаниях о нашем корпусе покойного М. А. Домонтовича, напечатанных в Историческом Вестнике 1890 г., есть грустные возмутительные картинки этого безудержного господства розги.
С понятным озлоблением вспоминали потом всю свою жизнь и о том времени и о тех людях бывшие питомцы нашего корпуса.
Но с новым директором нравы вдруг переменились. Командирам двух старших рот решительно запрещено было наказывать кадет розгами; в двух младших ротах это было, насколько могу судить, допущено, но только всякий раз с ведома директора. Нечего и говорить, что Василий Иванович и в мысли не мог иметь наказать кого-нибудь розгами, но командиры старших рот видимо чувствовали себя так, как будто у них было отнято самое важное средство воспитательного воздействия. Они видели в этом как бы начало разрушения твердых устоев корпусной жизни и внутренне негодовали на директора.
Это недовольство директором, хотя как будто и по другому поводу, сказалось позднее в записках И. Р. Рубана в Историческом Вестнике, спустя много лет после того, как он покинул корпус. Он служил тогда воинским начальников в Кутаисе, а генерала Врангеля давно уже не было в живых.
Известную фигуру представлял командир 2-й мушкетерской роты капитан Рихтер.
Кадеты рассказывали мне, еще в неранжированной роте, что у этого Рихтера был такой порядок: получаешь ты первый дурной балл — он тебя оставляет без блюда; за второй дурной балл ты получаешь у него один суп; за третий дурной балл он ставит тебя к барабанщику (т. е. оставляет совсем без обеда), а за четвертый дурной балл — розги. Потом опять за первый дурной балл — без блюда и так далее, а за четвертый снова непременно высечет. И это уже без всякой перемены. Так что если ты в году получил восемь дурных баллов, то он тебя высечет непременно два раза, все равно, хорошего ты поведения или нет; если получишь в году двадцать дурных баллов, то он тебя высечет непременно пять раз... Но это еще не все: когда ты получаешь единицу или ноль, то тебя секут за всякий такой балл без очереди, даже если у тебя до того не было ни одного дурного балла!..
Не выдаю этого за непреложную правду, но, судя по рассказам кадет, нечто подобное при прежнем директоре у него было.
Я встретился с этим Рихтером много позднее, когда он был уже давно в отставке, а я служил репетитором в нашем корпусе; он с искренним волнением рассказывал мне, что он любил кадет и заботился о них, как нежная мать...
Возможно, что он и не был живодер по натуре, а просто добросовестно придерживался определенного метода.
IV
Иерархия воспитательного и строевого состава корпусных чинов не оканчивалась ротными командирами. Выше был младший штаб-офицер подполковник Василий Николаевич Линевич, а еще выше стоял батальонный командир полковник Федор Николаевич Дубровин.
В чем заключалась служба младшего штаб-офицера, мы, кадеты, не знали; вероятно, у него были какие-нибудь обязанности, но в ротах он появлялся редко. Наружность у него была добродушная и тон голоса отечески наставительный, но рассказывали, что когда он был командиром неранжированной роты (до Дудышкина), то каждый день кого-нибудь отечески посекал, кого за дурной балл, кого за платок, замазанный в чернилах, кого за драку и т. п.
Полковник Дубровин был бравый, хорошо выпрямленный человек, с густыми усами и лысой головой и со звонкими шпорами. Почти каждый день он обходил роты во время строевого учения, здоровался и делал какие-нибудь два-три замечания звучным, четким голосом; но в мое время ни зла, ни добра он никому не делал. В лагере он мастерски командовал на батальонных учениях трех строевых рот, споспешествуемый в этом такими мастерами тогдашнего строевого балета, как Рубан, Евдокимов, Полонский и другие.
Учебное дело стояло совсем в стороне от этой воспитательной и строевой части старого кадетского режима.
О наших учебных порядках я буду говорить ниже, здесь же скажу несколько благодарных слов о человеке, стоявшем во главе всей этой воспитательной и учебной организации.
Генерал-лейтенант Егор Петрович Врангель был человек уже немолодой, но довольно бодрый, с почтенной и представительной наружностью. До назначения директором он командовал кавалерийской дивизией и должен был оставить строевую службу по расстроенному здоровью. Рассказываю это не по документальным данным, так об этом говорили в то время, но думаю, что этот человек всегда пользовался доброй славой за свои прекрасные нравственные свойства. Лет двадцать пять тому назад в Историческом Вестнике были помещены воспоминания г-жи Скалон, урожденной Капнист, вдовы нашего бывшего помощника инспектора классов В. А. Скалона. Рассказывая о событиях 1825 г., она с благодарностью вспоминает благородное, высокое человеческое отношение состоявшего при Киевском генерал-губернаторе адъютанта Врангеля к одному из арестованных в то время ее родственников. Этот адъютант и сделался в мое время директором нашего корпуса. Позднее, в 1855 г., он был назначен попечителем Белорусского (ныне Виленского) учебного округа.
Следуя военным нравам того времени, большинство тогдашних директоров держали себя в глазах кадет как грозные представители военной власти. Они появлялись среди кадет не часто и всегда в сопровождении более или менее внушительной свиты. Посещение оканчивалось по большей части тем, что директор замечал какую-нибудь неисправность, которая приводилась в порядок либо им самим, либо, по его уходу, ротным командиром в цейхгаузе, где стояли в кадке с водой пучки розг. Такие рассказы ходили о предшественнике нашего директора генерале Струмилло; то же самое слышал я потом об Орловском директоре генерале Тинькове и почти обо всех прежних директорах столичных корпусов.
У Врангеля не было для нас ничего страшного. Когда было нужно, он умел быть серьезным и неуклонным начальником; но по натуре своей это был добрый, доступный и отечески мягкий человек. Мы его видели почти каждый день и по большей части без всякой свиты. Бегаем мы себе по коридору и по зале и вдруг с боковой площадки появляется спокойная, почтенная фигура генерала в тогдашних больших эполетах и с палочкой. Офицер суетливо командует нам "смирно" и идет рапортовать. Директор с улыбкой озирается кругом и спрашивает: "Ну, как идут у вас дела?" берет двух-трех из нас и садится на табурет (именно на табурет, а не на кресло), чтобы поговорить с нами. Подходят понемногу и другие. Он всегда умеет отличить хороших кадет и умеет говорить с нами и серьезно и шутливо. Узнавая лентяев и шалунов, он наставительно грозит им пальцем и, припоминая чей-нибудь недавний проступок, строго спрашивает его: "Ну-ка, мой милый, расскажи, что ты там такое наделал?" По мере рассказа лицо его становится все более серьезным и грустным. У этого старого и почтенного человека была огромная способность мимического выражения своих ощущений, а когда он бывал в духе, он с большим мастерством умел рассказать какой-нибудь поучительный случай.
В старших ротах помнили еще прежнего директора и, по крайней мере, в первые годы не с таким доверием относились к нему. Ему чаще приходилось выражать там порицание, чем удовольствие. Слушая доклад ротного командира или дежурного офицера, он печально кивал головой и старался тронуть кадета своею задушевной речью. Не всякого искусившегося кадета можно было, однако, тронуть в то время таким безобидным средством. "Старые кадеты" стали называть директора "прискорбием" и стали уверять, что чем больше у директора прискорбия, тем выше вылезает его черный галстук сверх красного воротника.
— Вот идет директор; сегодня, кажется, будет большое прискорбие...
Это было, впрочем, только в первые годы; впоследствии он стал пользоваться всеобщим уважением.
Вспоминаю об Егоре Петровиче Врангеле с чувством самой глубокой благодарности; у меня и теперь висит перед глазами его портрет1.
1 Подаренный мне в 1893 году Александром Платоновичем Потоцким.
Военные чины корпуса были слишком погружены тогда в строевой формализм и не могли содействовать желанию почтенного директора стать ближе к кадетам. Чтобы пособить этому, директор стал звать к себе некоторых из лучших кадет по праздникам к обеду. Это, разумеется, не осталось без хороших последствий для смягчения нравов в старших ротах. Директор умело сделал эти посещения и занимательными и поучительными для кадет, а вместе с тем он и сам становился ближе к кадетским интересам. Приглашалось обыкновенно немного, один-два за один раз, и кадеты любили эти приглашения. Не обходилось, разумеется, и без критических отзывов кадетского пошиба. "Директор добрый, ласковый, веселый и обед у него отличный, но только хлеб у него режут такими тонкими ломтями, что съешь весь кусок с первыми ложками супа и приходится есть остальное без хлеба"...
Меня уважаемый Егор Петрович брал к себе довольно часто, особенно когда я перешел уже в старшие классы, и оставлял обыкновенно на весь вечер в обществе своих двух сыновей — Фердинанда и Феди, прекрасных мальчиков, с которыми я любил проводить время. Генеральша после обеда приходила обыкновенно в детскую с работой, приносила лакомства и играла иногда с нами в лото, в разные путешествия и другие детские игры.
По вечерам генеральша принимала корпусных дам. Бывали иногда и их мужья, но строгие военные правила того времени не дозволяли бывать у начальства и вообще у людей высших чинов, даже знакомых, без особого зова с их стороны.
Этот добрый директор вообще хорошо относился к нашему корпусу. Не могу забыть, что он прослезился, прощаясь с нами перед нашим отъездом в Петроград.
V
Теперешние кадеты едва ли могут иметь правильное представление о том строгом военном и строевом формализме, в котором мы росли и воспитывались в прежних корпусах. У нас были штатские учителя, но их было немного и мы видели их только во время уроков.
В ротах мы были окружены только военным элементом, и притом в тех его формах, которые давно уже отошли в предание. Все вокруг нас было вымуштровано, выправлено. Даже вся корпусная прислуга, от каптенармуса до коридорного солдата, была военная, для чего при корпусе существовала служительская рота. Эта рота поставляла и буфетчиков, и поваров, и портных, и полотеров, и всякого человека, который мог потребоваться в корпусном хозяйстве, и не было, таким образом, уголка, где бы кадет мог дохнуть не военным воздухом.
Это, разумеется, отражалось и на наших правах. Мы, сами того не замечая, очень скоро становились военными формалистами и привыкали придавать большое значение различным строевым тонкостям.
Уже в неранжированной роте нам больше нравился офицер хорошо подтянутый, самоуверенный, решительно и громко командовавший, чем иной человек и серьезный, и добрый, но с заметными для нас недостатками в строевом отношении.
Сами мы с охотой занимались тогдашними учебными шагами, а в старших ротах прилежно упражнялись в таких замысловатых ружейных приемах, как "под курок", "от дождя", "на погребенье", "к осмотру ружей" и "заряжение на двенадцать темпов". В лагере батальонные учения, походы и ожидания тревоги поглощали все наши интересы. Раза два, три в течение лагеря нам представлялись дни для чистки ружей; и надо было видеть, с каким рвением мы полировали теркой и наждаком наши тогдашние ружейные стволы...
Не могу сказать, чтобы ко всему этому нас с какой-нибудь ретивостью побуждало наше начальство, нет, сама атмосфера, в которой мы жили, вырабатывала в нас эти ультрастроевые инстинкты.
Было бы, однако, несправедливо говорить, что эта солдатская жилка заглушала в нас всякие другие интересы, свойственные детскому и юношескому возрасту. Все мы, почти поголовно, были дети южных степных помещиков, отставных поручиков и штабс-капитанов, во множестве выходивших тогда в отставку, чтобы хозяйничать в имениях, за преклонным возрастом или за смертью своих отцов. Это были люди небогатые, но наше детство протекало в полном материальном довольствии и в заботливом, нежном материнском уходе. За нами ходили преданные старые крепостные няньки, иногда бывшие кормилицы наших матерей, заботливо и любовно оберегавшие нас и от дурного глаза, и от дурного слова, и от дурного примера.
Поступив в корпус, мы как-то отрезались от дома; мы не ходили в отпуск ни по воскресеньям, ни по праздникам, и только в редких случаях, и то из неранжированной роты, нас отпускали в отпуск на лагерные месяцы. Но мы не забывали тех уютных, приветливых углов, своих родных углов, в которых протекало наше детство. Теперь эта хуторская, патриархальная помещичья жизнь отошла в предание, и я не преувеличу, когда скажу, что мы любили наше родное гнездо, нашу усадьбу, наш сад, нашу деревню с такой теплотой, какую едва ли могут чувствовать теперь дети, вскормленные и выросшие в наемных городских квартирах.
В добрые минуты у нас часто заходили разговоры о нашем домашнем житье-бытье, и мы любили предаваться даже в старших классах этим деревенским воспоминаниям.
Приезд родителей в Полтаву по тому или другому случаю и отпуск к ним в воскресный день бывал обыкновенно самым лучшим, самым памятным для нас событием, а их отъезд после кратковременного пребывания всегда вновь возбуждал в нас то тоскливое чувство оторванности, которое мы испытывали при поступлении в корпус.
Были у нас и более высокие интересы. Я говорил уже, что нам приходилось справляться с учебным делом без всякой внеклассной помощи. Но те, которые осиливали это дело, естественно приобретали к нему тот исключительный по своему значению интерес, который зарождается у человека как результат упорного и самостоятельного труда. Такие кадеты были, и не скажу, чтобы это были единичные явления. Заниматься по тому или другому предмету "по пространному", как у нас говорилось в Полтаве, то есть по книгам из корпусной библиотеки, рекомендованным учителем, было делом в то время совсем не редким, и таких кадет бывало по нескольку человек в каждом классном отделении и общих классах. Об этом мне придется еще говорить ниже.
Возвращаясь к той военной атмосфере, в которой мы росли в корпусе, я, как свидетель старого времени, должен сказать, что, несмотря на приписываемое ей теперь антипедагогическое влияние, она имела и свои положительные стороны.
На этой почве в нас воспитывалась с детства товарищеская сплоченность, любовь к родному корпусу, охота к военной службе и уважение к офицерскому званию.
В этом военном режиме вырабатывались также и положительные индивидуальные свойства: исполнительность, чувство долга и, может быть, та несколько грубая прямота, которой отличались тогдашние военные люди.
Не хочу идеализировать: бывали у нас и грубые, заскорузлые старые кадеты, не признававшие в своих товарищеских отношениях ничего, кроме силы своего кулака, и деспотически расправлявшиеся с неугодившими на них слабыми субъектами, они рано мирились с перспективой линейного батальона и спокойно откладывали свои книжки в сторону. Бывали у нас товарищи и невысокого нравственного уровня, но такие субъекты не были типичными представителями тогдашнего кадетского режима, как это думали впоследствии ученые педагоги. Это были единицы, и, за мое время в Полтавском корпусе, единицы очень редкие. Масса твердо воспитывалась в тех нравственных принципах, которые должны были сделать каждого из нас хорошим, полезным офицером.
В этом тогдашнем воспитании была та драгоценная черта, что оно слагалось всей нашей обстановкой и воспринималось нами с полною верой в его непреложность. Мы были совершенно чужды того духа незрелого и уродливого критицизма, против которого оказались бессильными позднейшие воспитательные приемы.
Что касается только нашего корпуса, то мне приходится отметить такие стороны в наших нравах, о которых я и до сих пор еще вспоминаю с некоторым недоумением.
Выше я сказал уже, что полтавские кадеты были в мое время довольно покладисты. Это не пустое слово человека, предающегося очень давним воспоминаниям. В мое время нашему начальству вовсе не приходилось бороться с такими явлениями, против которых, сколько мне известно, в большинстве других корпусов велась самая ожесточенная борьба.
Так, в мое время в нашем корпусе вовсе не было курения. Я прошел четыре класса, у меня были товарищи гораздо старше меня, но ни в одном классе я не видел ни малейшего поползновения закурить в печной отдушник папиросу или, по тогдашнему, трубку. В первый раз я с изумлением и даже с тревогой увидел, как кадеты украдкой курят в трубу, выставив предварительно часовых, только в Дворянском полку.
Не знаю и до сих пор, чем объяснить такую странность. Конечно, заведение было еще не старое; когда я поступил в корпус, ему не было еще полных девять лет; в него не успели еще проникнут нравы и традиции других корпусов.
В больших закрытых заведениях, где взрослые ученики, замкнутые в четырех стенах, не видят ни людей, ни света и задыхаются в затхлой школьной атмосфере, складываются иногда уродливые товарищеские отношения. Я имею в виду характерную для тогдашних кадетских нравов черту, которую можно назвать "культом мазочки". Не могу утверждать, что этого у нас совсем не было, но нисколько не погрешу против правды, если скажу, что в мое время такие случаи наблюдались нами очень редко и имели обыкновенно платонический характер. В двух младших ротах этого вовсе не знали.
Не помню я в мое время в нашем корпусе и каких-нибудь массовых протестов или запирательств. Приписываю это тому успокоению, которое было внесено в среду кадет воспитательным тактом нашего директора.
Припоминаю, впрочем, один забавный случай. Как-то утром в столовой, где все мы ели утреннюю овсянку с булкой, на одном из столов в гренадерской роте послышался довольно громкий разговор и стало заметно какое-то волнение. Засуетился дежурный офицер, побежал куда-то какой-то солдат; через минуту пришел Рубан, что-то негромко переговорил у шумевшего стола, и все как будто стихло. Нас продержали в столовой несколько дольше. Все было тихо, и вдруг входит, опираясь на свою палочку, директор. Все мы быстро поднимаемся в каком-то робком ожидании, но он благодушно здоровается, останавливается посередине на видном месте и громко говорит: "Капитан Рубан, что там у вас случилось?" Рубан четко докладывает, что кадет такой-то не захотел есть овсянку и стал подговаривать других, чтобы не ели, потому что она дурно приготовлена. "Но другие ели?" — "Так точно, ели все; я пробовал, овсянка вкусная..."
Директор громким голосом зовет: "Такой-то, поди сюда!" Выходит виноватый, взрослый, коренастый кадет. "Так тебе у нас не нравится? Все довольны, одному только тебе нельзя угодить! В таком случае тебе ведь не место тут в корпусе... Но, я думаю, — продолжает директор смягченным голосом, — что ты это сделал по глупости и теперь сам раскаиваешься. Прикажите подать сюда тарелку овсянки". Буфетчик в белой куртке и колпаке, торопливо подходит с тарелкой овсянки на подносе. "Ешь!" — говорит директор. Кадет покорно берет ложку и начинает есть. "Всю, всю тарелку. Ведь ты же не ел в свое время..." И кадет доедает до последней ложки.
"Вот видишь, ел бы ты в свое время, без фанаберии, и было бы для тебя и для нас много спокойнее... Ведите роты!" — скомандовал он своим спокойным голосом, и инцидент исчерпан.
VI
Годы моего учения в Полтавском корпусе совпали с годами полного расцвета той стройной военно-воспитательной системы, которая сложилась в кадетских корпусах в период управления ими Великим Князем Михаилом Павловичем. Ко времени окончания мною курса в Дворянском полку в 1856 г. она уже значительно пошатнулась. Все, казалось, шло своим порядком, но, приехав на службу в родной корпус репетитором в 1858 году, я нашел уже заметные перемены и в его режиме, и в его нравах. Тут видимо уже не было прежней веры в непреложность военно-воспитательных принципов, и не было ее ни у кадет, ни у столь непреклонного прежде начальства.
Однако я думаю, что и в годы моего учения прозорливым людям можно было уже предаваться гаданиям о дальнейшем развитии системы военно-учебных заведений.
Уже в 1849 году, через несколько дней после поступления моего в корпус, произошло событие, знаменательное для этих заведений по своей важности и по возможным для них последствиям.
Припоминаю, точно это случилось вчера, как в одно сентябрьское утро вместо классов весь корпус собрали в зале гренадерской роты, служившей сборной залой. Мы не знали, что случилось, и напряженно ждали разъяснения.
Среди общей тишины в залу входит директор с каким-то необычайно серьезным видом, а за ним все чины корпуса.
"Дети, — обратился он к нам, — нас постигло великое несчастье. Сегодня получен приказ о кончине нашего благодетеля, нашего отца, Главного Начальника военно-учебных заведений Великого Князя Михаила Павловича. Выслушайте внимательно приказ и благоговейно помолитесь об упокоении души человека, так много о вас заботившегося". Выходит адъютант Шейдеман и читает:
ПРИКАЗ
Исправляющего должность Главного Начальника
военно-учебных заведений
В С.-Петербурге, сентября 2-го дня, 1849 г. № 1099.
Его Императорского Высочества, Отца нашего, Благодетеля военно-учебных заведений, не стало.
Его с нами уже нет, но пример его с нами.
Примером Своим Он и за могилою не перестанет благотворить нам.
Любите Бога — как Он; служите Государю — как Он; будьте чисты сердцем — как Он; будьте преданы долгу — как Он; будьте справедливы и великодушны — как Он; будьте другом солдата — как Он.
Этим вы исполните все заповеди Божьи, все ожидания Великого нашего Государя, все надежды на вас незабвенного, Августейшего нашего Благодетеля.
Приказ сей прочесть во всех ротах и эскадронах, с молитвой о нашем упокоившемся Отце. — Подписал: Исправляющий должность Главного Начальника военно-учебных заведений, генерал от инфантерии Клингенберг. С подлинным верно: Начальник Штаба, генерал-адъютант Ростовцов.
Этот приказ, превосходно прочитанный Шейдеманом, произвел на всех нас очень большое впечатление. Никто из нас никогда не видал Великого Князя, мы редко даже о нем слышали, но теперь перед нами восстала величественная, монументальная фигура, одаренная великими душевными качествами. Мы поняли, что потеряли что-то очень для нас благодетельное и важное... Я не могу забыть этого приказа и теперь, почти через семьдесят лет.
Можно говорить, разумеется, что он написан слишком деланно, в чрезмерно повышенном тоне, и что приказы так не пишутся. Но именно эти строки и производят такое впечатление потому, что они написаны не в шаблонном тоне приказа. Нетрудно видеть, что этот приказ был написан человеком, глубоко преданным покойному Великому Князю, хорошо знавшим ту среду, для которой он писал, и мастерски умевшим тронуть ее своим живым, умным и сердечным словом.
Этот человек был Иаков Иванович Ростовцов.
Месяца через два нам дано было еще раз почувствовать, какую великую утрату понесли кадетские корпуса в лице почившего главного их начальника. 8 ноября, в день архистратига Михаила, мы отслушали в нашей корпусной церкви обедню и панихиду, потом нас привели в сборную залу, где состоялась церемония, может быть, театральная для нашего времени, но удивительно хорошо соображенная с общим духом тогдашнего воспитания. Сам директор вручил каждому из нас запечатанный корпусной печатью пакет с адресом: Кадету Петровского-Полтавского корпуса, имя, отчество и фамилия. В конверт была вложена тогда еще никому не известная, впоследствии знаменитая речь Великого Князя: "Дети, отпуская вас на службу, я обращаюсь к вам не так, как ваш начальник, а как ваш отец, душевно вас любящий..." Речь была красиво переписана и отлитографирована, и каждый получил ее как бы посмертное завещание покойного Великого Князя.
[Дети, отпуская вас на службу, я обращаюсь к вам не так, как ваш Начальник, но как ОТЕЦ, вас душевно любящий, который следил за вами с юных ваших лет, который радовался вашим успехам, вашему постепенному развитию.
Теперь вы выходите на поприще жизни военной. Прощаюсь с вами. Внемлите моему совету: не забывайте никогда БОГА, родителей ваших, которым вы одолжены вашим существованием, и помните всегда, что вы одолжены нравственным вашим существованием Государю Императору, Его постоянным к вам милостям. Он с младенчества вас призрел. Он вас возлелеял и, наконец, снабдил всем нужным для нового, высшего поприща.
Как можете вы инако заслужить столь великие к вам Его благодеяния, как не щадя себя ни в коем случае для Его службы; не забывайте, что в России, в нашей славной РОССИИ, священные имена Государя и Отечества нераздельны; эта нераздельность – наша сила, перед которой неприятели наши всегда сокрушатся, и крамоле не будет места.
Военная служба, сия благороднейшая служба, сколь представляет она вам в будущности славы! Слава на поле битвы для благородной души сколь имеет отрады! И если участь удручила пасть на этом поприще, то остается память, окружающая поверженного. Но это ли одна слава военного?
Ежечасное самопожертвование, постоянство и терпение в трудах без ропота, без устали – сколь они почтенны!
Достойный офицер обязан прежде всего повиноваться начальникам и наблюдать неукоснительно за исполнением его приказаний. Повиновение сие должно быть искренне и безусловно. Помните всегда, что настоящая честь военного человека состоит в благородном поведении, а потому избегайте всякого соблазна и не забывайте слов Самого Спасителя: “…и не введи нас во искушение”.
Примите, дети, сие наставление друга, будьте уверены, что вблизи и издалека он всегда будет следить за вами. Во всех ваших нуждах обращайтесь всегда к нему как к верному пристанищу.
Прощайте, да благословит вас Господь Бог и да подкрепит на дела великие. За Богом молитва, а за Царем служба никогда не пропадают. – Полный текст речи Великого князя Михаила Павловича добавлен мною – Т.Б.]
К началу будущего учебного года в корпус прибыл чудесный бронзовый бюст незабвенного Главного Начальника, работы барона Клодта; на постаменте этого бюста была вырезана на медной доске полученная нами в конвертах речь.
Да, тогда умели запечатлевать в наших сердцах и в наших головах такие чувства и такие мысли, которые могли способствовать нашему патриотическому и военному воспитанию.
VII
Принцип отделения учебной части от воспитательной был соблюден в мое время и в расположении наших помещений. Классы находились совсем в стороне от рот, и нас водили в них только на время уроков. В другие часы они были для нас недоступны и, следовательно, большую часть дня мы проводили в наших ротных залах.
Когда вы входили по парадной лестнице в длинный коридор 2-го этажа, то направо была гренадерская рота; прямо и налево — 1-я мушкетерская; тут же налево, по другую сторону коридора, была, как и теперь, столовая зала.
В коридоре 3-го этажа над гренадерской ротой была 2 мушкетерская рота. Все остальное пространство в этом коридоре было занято учебными помещениями и отделено от 2 роты высокой деревянной решеткой.
Тут были, как я уже сказал, комнаты для всех классов, кроме 1 приготовительного, физический кабинет, рисовальный класс, прекрасное помещение для библиотеки и музея, учительская комната, кабинет инспектора классов, классная канцелярия и склад пособий, находившийся в распоряжении помощника инспектора классов.
В библиотеке хранились тогда такие сокровища нашего корпуса, как портрет Петра Великого работы Ларжильера и большая картина Полтавской битвы работы Шебуева. Это были Высочайшие дары корпусу при открытии1. Там же хранился и ковчег с документами, относящимися к основанию корпуса и подписанными императором Николаем Павловичем.
1 Картина Шебуева имеет свою историю: она принадлежит к числу шести картин, заказанных императором Павлом Академии Художеств для Михайловского дворца. Две картины этой серии находятся теперь в музее Имп. Александра III; они писаны Угрюмовым; это — Взятие Казани и Венчание Михаила Феодоровича на царство. Были ли три остальные картины и где они находятся, мне неизвестно.
Классы, по своему положению в верхнем этаже и по величине своих окон, были светлы и веселы. Тогда не имели еще понятия о гигиенических классных столах, и мы сидели за длинными столами для четырех человек, расположенными в две колонны с проходом посередине.
На видном месте в классе висела классная доска, на которую белыми буквами записывались имена кадет, учившихся на двузначные баллы.
Наши рекреационные залы были просторнее теперешних, так как от них ничего не было урезано для обращения их в уединенные "возрасты", в которых должны были совмещаться и залы, и спальни, и классы.
К особенностям наших рекреационных помещений я могу отнести только довольно большое количество столов, за которыми по вечерам мы готовили наши уроки в группах по 8-6 человек.
Все остальное было как и теперь, исключая разве того, что никаких других картин, кроме военных и патриотических, у нас не было.
Замечу еще, что в мое время парадная лестница корпуса открывалась только в торжественных случаях или при посещении высшего начальства. Все строевые передвижения кадет, в столовую, в классы, на прогулку, делались по боковым лестницам.
Время нашего дня распределялось не так, как теперь. Обедали мы в час дня, и у нас были дообеденные и послеобеденные уроки.
Утром мы шли в классы в 8 часов и возвращались в 11; после обеда уроки начинались в 2 часа и кончались в 5. И утром и вечером было по два урока с десятиминутными переменами, так что каждый урок продолжался по часу и 25 минут.
После утренних уроков до 12-ти шло строевое учение; вечером от 6 до 8 мы занимались приготовлением уроков.
По вечерам наши залы и коридоры освещались масляными лампами. На столы во время занятий ставились сальные свечи со щипцами. Желающие могли покупать стеариновые свечи. Вставали мы, как и теперь, в 6 утра, ложились в 9 1/2. Утренние и вечерние молитвы мы пели. Чтения молитв не было. Пищевое наше довольствие было не изысканно, но обильно, и было всегда хорошо приготовлено.
Утром в семь часов все роты шли в столовую, где получали сбитень, овсянку или жидкую кашицу манную, смоленскую или гречневую. Ни чаю, ни кофе мы тогда не знали.
В 11 часов, по возвращении из классов, нас строили в две шеренги, и каптенармус проносил между нами корзину с большими ломтями черного хлеба. Так как каждому хотелось поймать горбушку, то корзину приходилось держать высоко, чтобы не было поползновения на выбор.
В час нас вели к обеду. Меню обеда было не разнообразным. На первое мы получали суп, ленивые щи или борщ; на второе — рубленые котлеты, жареное мясо или вареное мясо; на третье — пироги с гречневой кашей, с рисом или с говядиной. И это так в течение всего учебного года. Интересные для нас перемены состояли в замене пирога крутой гречневой кашей с куском масла и в замене рубленой котлетки двумя сосисками с бобовым пюре или чечевичным соусом. В воскресенье обед бывал несколько тоньше: давали вкусный борщ, к котлетам или говядине прибавлялось картофельное пюре; на третье давались слоеные пироги с яблоками или с вареньем. В сезонное время нам много давали пшенички, арбузов и фруктов. Обедом нашим, именно потому что он был сытен и хорошо приготовлен, мы были всегда довольны.
К ужину в половине 9-го мы шли обыкновенно голодные, но и ужин был сытный: два блюда — какой-нибудь мясной соус или кусок мяса со вкусной подливкой и на второе — жидкая каша, гречневая, пшеничная, манная и т. п.
В лагере мы ели деревянными ложками, по четыре человека из одной деревянной чашки и резали наше мясо на деревянных кружках.
Когда я был еще новичком, наши путешествия в столовую и обратно сопровождались иногда и трогательными и забавными сценами. С первых же дней нас заботливо начинали учить ходить в ногу, и дело было собственно нетрудное; построившись к столу, мы четким шагом выходили из залы на площадку и поворачивали в церковный коридор. Но вот доходим мы до церковной двери, сквозь чистые большие стекла видны образа, и мы начинаем набожно креститься, крепко упирая пальцы в лоб и мысленно творя молитву. Тут уже, разумеется, не до размеренного шага, вся стройность идет насмарку, унтер-офицер начинает суетиться, подсчитывать, перекликать сбившихся с ноги... Ведь нельзя же выйти в таком беспорядке в большой коридор, где слышится уже молодецкая, четкая маршировка других рот; чего доброго наткнешься еще прямо на батальонного командира или на директора... Но дело понемногу улаживается, и мы тоже довольно стройно дефилируем из церковного коридора.
Мы поступали тогда в корпус набожными детьми. С годами наше стадное воспитание понемногу делало свое разрушающее дело, но у нас в то время не было еще повального духа неверия, и многие из нас оканчивали корпус, сохранив в себе ту теплоту веры, которую они принесли с собой из-под материнского крыла.
Наши воскресные и праздничные дни проходили не так, как теперь. Мы не ходили в отпуск. В субботу все мы стояли у всенощной; в воскресенье в полном составе мы присутствовали у обедни. Теперь в моем воспоминании эти церковные службы представляются мне очень благолепными, и я думаю, это действительно так и было. Наш законоучитель, отец Иван Сияльский, человек еще не очень старый, с длинной русой бородой и с видом библейского патриарха, служил с каким-то проникновенным настроением. Не могу забыть его Евангелий на всенощной; они действительно приносили с собой радость Воскресения; не могу забыть его высокоторжественного возгласа звучным тенором: "Слава Тебе, показавшему нам Свет"...
И это было одинаково торжественно и трогательно и в темный зимний вечер, при слабом освещении алтаря, и в светлые весенние сумерки, когда умирающий день бросал последние свои лучи на величественный иконостас.
Отец Сияльский рано умер; заменивший его законоучитель, фанатический и сухой, не умел поддерживать в кадетах набожного настроения; они его не любили и боялись.
В теплые летние дни после обедни нас выводили гулять в большой круглый сад, где для каждой роты была отведена своя четверть круга, и мы оставались там до вечера, возвращаясь в здание только на время обеда. Это были веселые дни; тут и походишь, и побегаешь, и почитаешь книжку в тени под деревом, и встретишься с товарищем из другой роты...
Но в зимние ненастные дни, когда нельзя было вывести даже на короткую прогулку, праздничный день бывал невеселым днем для тех, кто не умел заняться каким-нибудь "своим" делом. Это было собственно то же, что и теперь, но только в увеличенном размере. В маленьких ротах от скуки завязывалась беготня, кончавшаяся дракой, и под лампой, посреди залы, составлялась целая шеренга поставленных на штраф.
Для любителей книжки или какого-нибудь занятия вроде черчения географических карт, к которому пристращал нас Туржанский, или рисования, такие дни были днями приятного отдыха.
Наши ротные библиотеки были в то время небогаты. Тогда, может быть, не совсем сознательно придерживались здорового принципа "много в малом", в противоположность теперешнему переполнению ученических библиотек бесчисленным количеством книжек совершенно ненужных, так как, в сущности, они повторяют все одну и ту же песню на один и тот же лад...
Главное место в наших ротных библиотеках занимал "Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений"1. Об этом журнале говорилось много; замечу лишь, что он был действительно очень хорош только до начала 50-х годов; потом он начал видимо падать. Был у нас только что начавший тогда издаваться журнал для детей Чистякова и Разина, была Звездочка Ишимовой, было Живописное Обозрение Августа Семена, интересовавшие нас своими иллюстрациями и многими занимательными статьями.
1 См. И. С. Симонов. Из истории журнала для чтения воспитанникам военно-учебных заведений (по архивным материалам). "Педагогич. Сборник" № 11 и 12. 1913 г.
Помню я в наших библиотеках такие книги, как "История Суворова", Н. Полевого, как книжки Фурмана с биографиями Суворова, Потемкина, Меньшикова, Ломоносова. Были два большие издания с хорошими гравюрами на стали; одно из них называлось "Русские полководцы", другое — "Пантеон великих людей". Помню Робинзона Крузо в полном переводе, кажется, Корсакова, с чудесными картинками Гранвиля, помню "Воспоминания Слепого" Жака Араго, интересную книжку Данилевского и Оссовского "Есть ли где конец свету" и особенно помню маленькую книжку без имени автора "Советы врага и друга воспитанникам военно-учебных заведений". Я искал потом эту книжку у букинистов, но нигде не нашел: ее давно уже нет в продаже.
Были в старших ротах Смирдинские издания некоторых русских авторов, было, вероятно, кое-что, и может бать даже многое другое, но теперь мне это не приходит на память.
Некоторые из нас, по указанию учителей, пользовались правом получать книги из корпусной библиотеки, но это были по большей части книги, относящиеся к нашему учебному курсу: "История Кармазина", только что вышедшие тогда пять томов "Истории Соловьева", два или три исторических романа Вальтера Скотта, в переводе де Шаплета, книги по физике, по математике и пр. Пушкина и Гоголя нам прекрасно читал в классе наш учитель, Леонард Осипович Корженевский.
Своих книг мы не могли иметь, как не могли иметь и ничего своего, но случайно нам попадались, не знаю уже какими путями, и посторонние книги. Мы запоем читали их втихомолку, и это не было для нас вредно, так как в то время наша литература не грешила еще чрезмерными потугами на новое слово.
Санитарное наше состояние было недурно; больных в лазарете бывало обыкновенно немного; за четыре года я помню только корь и свинку. Никаких заразных лазаретов тогда не знали, а просто отделяли заразных больных в особые комнаты по другую сторону коридора.
Старшим врачом был у нас Исаев, человек образованный и, кажется, опытный врач, но сухой, едкий и очень строгий к фельдшерам. Младшие врачи Ананьев и Бородин были добрые, обходительные люди; кадеты их любили.
В первые мои три года наше лагерное место лежало внизу, под Яковцами, почти у самой Ворсклы. Это вело к тому, что некоторые из нас по возвращении из лагеря начинали страдать перемежающимися лихорадками. В 1852 году лагерь был перенесен наверх, где он находится и теперь; путь на купание стал и длиннее и труднее, но лихорадки прекратились.
VIII
Учебная часть находилась в безраздельном ведении инспектора классов полковника Федора Григорьевича Ницкевича. Это был высокий, очень худой человек с длинными усами и со странно развороченными ногами, как будто он все время пытался держать их в первой позиции. Характера он был сурового; никто из кадет никогда не видел его улыбки; голос у него был глухой и грубый.
Нам, кадетам, не было, конечно, известно, как он управлял учебной частью и как он обходился с учителями. Но, по-видимому, учителя не чувствовали его гнета; они были в мое время довольно самостоятельны в своем преподавании.
Собственно и с кадетами, на моей памяти, он был только сух и совершенно безучастен; но рассказывали, что в старое время он широко пользовался правом налагать взыскания в течение классного времени. Случалось, что он входил в класс, а за ним служитель нес скамейку и шел дежурный барабанщик с пучком розог. Вызывался, без дальних разговоров, какой-нибудь грубиян или лентяй и тут же перед классом и перед учителем наказывался розгами. При мне ничего уже этого не было.
Хотя между учебной и воспитательной частью не было никакой органической связи, однако ротные командиры следили за нашими успехами или, вернее, за цифрами наших отметок, и делалось это так.
В каждой роте под замком у фельдфебеля хранилась огромная книга вроде альбома, крепко переплетенная в кожу, со списком кадет по классам, со столбцами для ежедневных баллов и с полями для отметок ротного командира.
Ежедневно после утренних классов один из начальствующих кадет, по большей части всегда один и тот же, брал эту книгу и возвращался наверх в классную канцелярию. Все четыре унтер-офицера усаживались за длинным столом, и помощник инспектора классов, или классный писарь Черепнин, диктовал им баллы, полученные кадетами вчера на вечерних уроках и сегодня на утренних. Дело требовало внимания, так как ошибка могла повести к печальным недоразумениям.
Книга возвращалась в роту приблизительно к 12 часам, и ротный командир садился тут же писать свои резолюции. Они были довольно формального свойства: особенная благодарность, благодарность, без блюда, один суп, стоять за столом, к барабанщику и (в неранжированной роте, довольно редко) розги.
Когда рота выстраивалась к обеду, фельдфебель брал этот журнал и торжественно читал баллы и резолюции.
Все слушали с понятным волнением, кроме, впрочем, тех, которым были припасены розги, так как Владимир Васильевич Нарежный, принявший роту после Дудышкина, имел обыкновение приводить в исполнение эту экзекуцию перед обедом в цейхгаузе до чтения баллов.
Я сказал уже, что положение мое в I общем классе было на первых порах не очень завидное. Но я скоро вошел в общий тон бывалых кадет.
Были у нас в классе очень хорошие мальчики, способные, добродушные, резвые, но были и интересные субъекты, своего рода пережиток жестоких нравов, царивших в первые годы нашего курса. Они видимо не надеялись и не хотели идти дальше этого I общего класса, они действительно и вышли из него в конце года, но за этот год они показали нам такие штуки, о которых мы раньше не имели понятия и которые потом надолго прекратились в корпусе. По крайней мере, за мое время я не видел больше в моих классах таких уродливо напускных нравов.
Был у нас, например, кадет, лет 14-ти, а может быть и старше, который, получив литографированные записки, выдававшиеся тогда во множестве по разным предметам, сложил их аккуратно, разрезал их по какой-то мерке, принес в класс сапожную дратву и шило и, пользуясь то переменами, то пустыми уроками, а то добротой некоторых учителей, сшил из них отличный плотный чемоданчик, аккуратно закрывавшийся крышкой. Это чемоданчик он уносил с собой в роту после утренних уроков, а возвращаясь в класс после обеда, приносил в нем порядочные куски черного хлеба, иногда пирог, а случалось, что и котлетку, сосиску или кусок жареного мяса. Все это осторожно, но аппетитно пережевывалось на вечерних уроках. Бывало, когда его вызывает учитель, что случалось, впрочем, не часто, ему надо было сначала дожевать и проглотить находящуюся в рту провизию и потом он уже говорил, что не приготовил сегодня урока.
Я смотрел на него с изумлением; кадеты объяснили мне, что это настоящий "старый кадет", каких теперь уже немного, и что я еще этого понять не могу. Сами они, однако, смотрели на него без большого уважения и боялись только его кулака. Помню, что меня заняла его очевидно умная работа дратвой и шилом, и что мне захотелось даже иметь "настоящее шило", чтобы смастерить и себе такую аккуратную коробку.
С уважением и благодарностью вспоминаю я многих моих бывших учителей.
Теперешние наши знатоки школьного дела заметят мне, пожалуй, что в то время дело преподавания учебных предметов не могло стоять высоко, так как учителя не имели никакой педагогической подготовки.
Я далек от того, чтобы отрицать значение этой педагогической подготовки; однако, основываясь на собственном моем многолетнем и близком наблюдении, я не могу видеть в этой подготовке какой-то панацеи, неизменно обеспечивающей нам успешность нашего преподавания.
Мои бывшие учителя не были педагогами. Самое слово "педагогика" не было еще в ходу даже при обсуждении специальных школьных вопросов. Но люди тогдашнего университетского образования горели любовью к преподаваемым ими знаниям и весь центр тяжести своей работы сосредоточивали на привитии охоты и уважения к этим занятиям и у своих учеников.
С педагогикой мы познакомились позднее, мы нашли ее у немецких школьных мастеров и стали вдруг более ретивыми педагогами, чем Диттес, Дистерверг и другие, у которых мы все это заимствовали. Это был, конечно, шаг вперед; но наши педагогические увлечения много умаляли значение этого шага.
Прежний учитель не всегда умел, может быть, облегчить работу для слабых, но он обыкновенно увлекал за собою более сильных; они усваивали основные положения его предмета во всей их научной чистоте и строгости.
Новый учитель оказался более умелым в общей работе с целым классом, но весь центр тяжести своего внимания он перенес на способы преподавания, а учебный предмет обратился у него просто в материал, который ему надо было располагать соответственно с правилами методики.
Он заботился о повышении среднего уровня класса, но методические увлечения ведут к тому, что он и сам нередко обращается в среднего учителя, владеющего предметом лишь в тех пределах, в каких он намечен в школьной программе.
Я набрасываю эти мысли, может быть, несколько резкими чертами; бывают исключения и в ту и в другую сторону, но думаю, что в общем я не искажаю действительного положения дел.
IX
Понимаю, что многие дорогие для меня воспоминания не могут иметь интереса для теперешних читателей, а потому и в воспоминаниях о моих учителях постараюсь ограничиться только такими чертами, которые могут дать представление о положении учебного дела в мое время.
Учителем русского языка в течение всех четырех лет пребывания моего в корпусе был у меня Леонард Осипович Корженевский. Он был весь погружен в романтические мечтания того времени. Он был небольшого роста, с небольшой лысиной, в очках, и был сангвинического темперамента; легко возбуждался, краснел, но был очень отходчив и добр до слабости; дурных баллов не ставил, и я удивляюсь, как это ему тогда сходило с рук. Грамматикой он нас не мучил; на уроках объяснительного чтения не тратил скучных слов на объяснения, что такое буря и почему она крутит снежные вихри, но все силы своего умения употреблял на то, чтобы дать нам почувствовать художественную сторону произведения. Читал он с несколько преувеличенным подъемом.
Мне тогда еще пришлось услышать отзыв о Леонарде Осиповиче из очень компетентного источника. К переходу моему в IV общий класс был введен новый предмет "словесность". Учебника не было, и Корженевский стал составлять записки. На поверочном экзамене в Дворянском полку мне пришлось отвечать довольно содержательный билет из словесности. По мере того, как я говорил, один из экзаменаторов, видимо, приходил в волнение и не дал мне даже кончить: "Скажите, молодой человек, по каким руководствам вы это проходили?" Узнав, что я ничего не читал, кроме записок Корженевского, он обратился к своему ассистенту со словами, точного смысла которых я теперь передать не сумею, но в которых была большая похвала Корженевскому, как одному из выдающихся учителей.
Этот экзаменатор был Иринарх Иванович Введенский.
Спустя немного времени Леонард Осипович занял место инспектора классов в Полтавском женском институте.
Иностранные языки были у нас поставлены плохо. Причиной тому было, с одной стороны, совершенное незнание иностранных языков и совершенное равнодушие к ним в среде окружающих нас военных чинов; с другой стороны, — твердое убеждение у учителей, что сколько бы они ни работали, они все равно не достигнут никаких успехов.
Учителями французского языка в мое время были Таксис и Соссе; были уроки французского языка и у помощника инспектора В. А. Скалона; по своему образованию он, как и Дудышкин, составлял исключение между другими военными чинами. Немецкому языку обучали Дейк и Риккер.
Все эти учителя, кроме Скалона, охотно ставили единицы и всякие другие дурные баллы, но этими средствами дело мало подвигалось. Помню, что за все четыре года по французскому языку мы делали устные переводы по книге Гуро "Ключ к изучению французского языка", выписывали и заучивали слова к этим переводам, но случалось как-то так, что мы сразу после урока забывали и слова и переводы. Ни один из нас даже в последнем классе не умел прочесть правильно ни одной французской фразы. Не лучше обстояло дело и по немецкому языку. За четыре года я довольно обстоятельно забыл то, что приобрел по языкам в пансионе.
Таксиса и Дейка кадеты не любили. Дейка боялись и называли "гиеной" за его торчащий волос на темени и бледно-серые глаза. Над Таксисом просто смеялись и проделывали с ним разные штуки.
В первый год своего директорства Врангель задумал было составить из новичков, говорящих на иностранных языках, особую группу. Их сажали в столовой на первый стол и требовали, чтобы во время стола они не говорили по-русски. Но это ни к чему не привело даже и при Дудышкине. К концу года это совсем расстроилось.
Я говорил уже о Дудышкине, как об учителе математики. Было еще два выдающихся учителя этого предмета: Григорий Васильевич Котельников и Василий Филиппович Барсов. Первый преподавал также и физику, второй — топографию.
Григорий Васильевич, несмотря на свой штатский облик, был крупной величиной в Павловском корпусе не только в мое время, но и многие годы спустя после меня. Характера смелого, с бойким, умным, иногда злым словом, он умел импонировать и кадетам, и всякому человеку, недомысливающему в своем деле. Но человек он был хороший, справедливый, с порывами настоящего благородства. Рассказывали, что он и Сияльский открыто восставали при прежнем директоре против жестокого обращения с кадетами.
Учителем он был образцовым. В его ясном, точном изложении, в его всегда удачных физических опытах чувствовалось солидное физико-математическое образование.
К кадетам он был требователен не только со стороны их учебной работы, но и со стороны их поведения в классе. Замечания его бывали иногда едки, но никогда не ставил он балла и не делал официальной оценки сгоряча, по первому впечатлению.
У бывших его учеников много сохранилось в памяти его острых или, вернее, едких замечаний. Сидит, например, кадет, задумался, положил локоть на стол и тихонько барабанит себя пальцами по голове. Ходит по классу Котельников, несколько раз оглядывается на кадета и, наконец, останавливается перед ним. "А я то, сударь мой, прислушиваюсь, откуда это звон по классу. Нельзя, мой милый, на уроке барабанить себя пальцами по медному лбу..."
Барсов был кадетом первого выпуска из нашего корпуса. Учителем он приехал в год моего поступления в корпус, в чине поручика. Он был уже женат и выглядел солидным человеком. Я учился у него тригонометрии, алгебре и топографии и ходил с ним на съемку в двух старших классах. Это был человек с горячей душой и всем сердцем преданный своему делу. Его негодование против лентяев было искренно и никого не обижало; все мы очень его любили, как учителя безупречно справедливого. С хорошими учениками он обращался почти как с товарищами и всеми мерами поощрял их к работе. Помню, что, выписав для себя какой-то огромный французский труд по геодезии, он дал мне перевести заключающийся в ней небольшой курс плоской тригонометрии и с братским участием следил за моей работой. Для меня это было очень полезно, так как в то время мы учили тригонометрию по первому учебнику Симашко, в котором тригонометрические величины рассматривались как отвлечения, безо всякого их отношения к дугам круга.
С теплым чувством и вместе с тем с невольной улыбкой вспоминаю я моего учителя истории Дмитрия Павловича Пильчикова. Все мы, без всякого сомнения, были много обязаны ему основами нашего образования. Он превосходно владел словом, и в тоне его голоса была какая-то мягкость и вдумчивость.
Рассказывая о том или другом событии, он не упускал случая указывать нам, где мы можем найти доступные для нас источники для более близкого знакомства с эпохой. Помню, как, рассказав нам о Самозванце, он упомянул, что два великих поэта изобразили это загадочное лицо с двух различных точек зрения: Пушкин и Шиллер. Немецкий поэт не был еще тогда переведен на русский язык, но Пушкина мы сейчас же попросили из корпусной библиотеки и, может быть, не с большим разумением, но с большим интересом читали Бориса Годунова. По его же указаниям читали мы первые тома Соловьева и такие романы, как Айвенго, Квентин Дорвард, Басурман и др. Для тогдашней постановки ученого дела это было явление не заурядное.
Но у Дмитрия Павловича была неудобная для учителя слабость: он был очень рассеян и небрежен к своей внешности. Худой, довольно высокого роста, с приятными чертами рябоватого лица, он обращал на себя внимание небрежностью своего костюма и не всегда тщательно выбритой бородой. Вызвав кадета к ответу, он начинал ходить по классу и видимо впадать в мечтательность. Ему можно было говорить что угодно, он ничего не слышал. Никогда кадеты не делали ему никаких штук, но этою слабостью пользовались. Иной проказник вместо урока монотонно бормочет ему всякую ерунду, а Дмитрий Павлович ходит по классу и мечтательно говорит: "Хорошо, молодой человек, продолжайте"...
Бывали, однако, и совершенно неожиданные случаи. Слушая такое бормотание, Дмитрий Павлович вдруг как будто просыпается, сажает кадета, садится на кафедру, берет журнал и решительно говорит: "Сегодня, молодой человек, я должен поставить вам единицу"... — "За что же, Дмитрий Павлович?" — "За ваш ответ; в нем было очень мало исторического... Вы, должно быть, думали, что я не слушаю, иначе мне трудно объяснить, зачем вы рассказывали мне, что у вас будет сегодня за обедом... Согласитесь, что это уже не история..." — и в журнале фигурирует крупная единица.
Я уже говорил о Туржанском, у которого мы учились географии и ситуационному черчению. Это был штабс-капитан, с очень черными усами и бакенбардами; он хорошо к нам относился, и сколько я теперь припоминаю, был человек недурно образованный. Мы делали у него большие успехи в черчении карт и планов.
В мое время только что было введено в курс корпуса естествознание, и были присланы превосходные учебники. Ботаника была написана В. Далем; зоология, вместе с краткими сведениями по анатомии и физиологии человека, — Постельсом, Далем и Сапожниковым. К курсу зоологии был приложен большой гравированный атлас с художественными изображениями животных. Не знаю, сам ли Сапожников работал над ним или кто другой под его руководством, но этот атлас даже и теперь был бы выдающимся явлением в нашей учебной литературе.
Учителем естествознания был приглашен Варжанский (Виктор Родионович), человек европейского образования, спокойный и уравновешенный. С кадетами он держал себя джентльменом.
Не могу обойти молчанием Ивана Кондратьевича Зайцева, нашего учителя рисования. Мы все очень любили этого серьезного и даровитого человека. Он толково объяснял нам правила перспективы и рисунка по учебнику Сапожникова. Я лично чувствую, что обязан ему зачатками моего художественного образования.
Были у нас учителя и из состава наших офицеров. Капитан Рубан преподавал древнюю историю, капитан Нарежный — геометрию. Оба они получили уроки потому, что кончили курс в кадетском корпусе.
Капитан Рубан ни по характеру, ни по образованию не мог быть вообще очень серьезным учителем; древнюю же историю он мог знать разве только по тогдашнему Беккеру.
Нарежный был хорошим, твердым учителем геометрии. Учебника тогда не было никакого, но он очень отчетливо чертил и писал формулы на доске и требовал, чтобы мы все это аккуратно писали за ним в классных тетрадях, а потом тщательно переписывали набело в свободное время. Составлялся таким образом конспект, или, как мы тогда называли, "порядок", работая над которым, все мы твердо усваивали себе этот предмет.
В таких учебных и воспитательных условиях прошел я благополучно все четыре общих класса.
На второй год пребывания моего в корпусе я был переведен во вторую мушкетерскую роту. Отсюда, на третий год, я вернулся в неранжированную роту ефрейтором, был скоро произведен в унтер-офицеры и на четвертый год остался тут же в неранжированной роте фельдфебелем.
Ротным командиром в эти последние два года был у меня Владимир Васильевич Нарежный.
Я обязан сказать несколько слов об этом человеке, хотя охотно промолчал бы о нем, так как у меня и до сих пор еще не сложилось о нем очень определенного впечатления.
Все в этом человеке дышало деланностью и искусственностью. Ничего он не делал, не говорил и даже, вероятно, не думал просто. Одевался он всегда щеголевато, всегда с подвитым по-тогдашнему хохолком и с гладко причесанными вперед височками, но наружность его, с очень юркими глазами, была неприятна. Он был заботливый и внимательный ротный командир, но кадеты его не любили, и как-то не то что боялись, а опасались. В словах его одобрения не видно было открытой души, а в его порицании всегда слышалась обидная жесткость и грубость. Он нечасто прибегал к розгам, но в душе он был человек жестокий.
Я говорю все это, проверяя теперь мои тогдашние впечатления, но лично я не видел от него ничего дурного. Он обращался со мной ласково и как-то бережно, и я приписываю это тому, что отец мой оказал ему много внимания, когда он стал моим ротным командиром. Узнав, что Нарежный — сын автора "Бурсака", отец мой сделал ему визит и много толковал с ним и об его отце, и о прежнем корпусном воспитании, и о теперешних корпусных порядках; может быть, на Нарежного имело влияние и то, что я бывал иногда у директора. Были даже два-три случая, когда он проявил ко мне истинное участие, посещая меня в лазарете, отпуская меня в отпуск даже в будние дни, когда родители мои приезжали в Полтаву, и т. п.
Прослужив лет десять ротным командиром, Нарежный перешел в армию штаб-офицером. Говорили, что это случилось не без давления со стороны начальства.
С хорошим чувством вспоминаю я о двух семьях корпусных офицеров, бравших меня иногда в отпуск по воскресным дням.
Корпусный полицмейстер, полковник Александр Михайлович Ярошенко, был сверстником моего отца по Полтавской гимназии. С поступлением моим в корпус знакомство возобновилось, и сам Александр Михайлович и его супруга, очаровательная Любовь Васильевна, были неизменно добры ко мне во все время моего учения в корпусе.
Это были родители известного русского художника Николая Александровича Ярошенко. Я знал его совсем еще маленьким мальчиком.
Был в корпусе заведующий лазаретом безрукий подполковник Николай Федорович Пинкорнелли. Он жил с двумя сестрами — Анной Федоровной и Елизаветой Федоровной. Это семейство было в давних приятельских отношениях с моими родственниками с материнской стороны. Обе пожилые девицы усердно старались откармливать меня по воскресным дням.
X
Хочу закончить мои воспоминания описанием посещений корпуса Высочайшими Особами и высшим начальством.
Для инспекторских смотров ежегодно приезжал один из состоявших при штабе военно-учебных заведений генералов. Но эти смотры были формальны и не оставляли в нас никакого впечатления.
В ожидании смотра вымуштруют нас по кроватям в равнении, в стойке, в ответе на приветствие, а то и в поклонах, на случай, если высокому посетителю вздумается поклониться; на самом смотре оденут нас то в мундиры, то в куртки, то в шинели; во время обеда зайдет генерал в столовую, иногда, правду сказать, редко, зайдет в классы, и для нас, кадет, этим исчерпывается вся процедура инспекторского смотра.
Совсем иначе чувствовали мы себя, когда в корпус приезжал начальник Штаба военно-учебных заведений, генерал-адъютант Ростовцов.
Сколько помню, он тоже приезжал в мое время каждый год и останавливался у доброго своего знакомого, бывшего садовника, а в те годы маститого Полтавского обывателя, Михаила Павловича Позена.
По самой задаче этих воспоминаний я могу говорить здесь только о наших тогдашних кадетских наблюдениях и впечатлениях. В нашем возрасте мы не могли понимать истинного смысла многих поступков этого выдающегося государственного человека и, разумеется, могли оценить только с нашей детской точки зрения.
Очень жалею, что у меня нет никаких документальных данных, чтобы корректировать эти давние впечатления, но думаю, что мне не изменяет моя память, и постараюсь быть правдивым в описании, по крайней мере, фактической стороны этих посещений.
По внешности Ростовцов был "особа" в полном значении этого слова. Первое впечатление было, что перед вами стоит человек серьезный и властный. Если он был доволен тем, что видел, на лице его появлялась улыбка, разговор его с заметным заиканием становился благосклонным; он охотно прибегал к шутке и случалось, что шутки его принимали необычную, своевольную форму. Однако иногда вдруг, под влиянием какой-нибудь неловкой или непредусмотренной оплошности, он моментально загорался гневом и наводил на нас страх.
Из всего этого для тогдашних кадет вытекало совершенно безошибочное заключение, что на глазах у Ростовцова надо было быть подтянутым, веселым, расторопным, но надо было держать ухо востро, чтобы каким-нибудь поступком, жестом или даже взглядом не привести его в раздражение.
Не знаю, было ли у него тут что-нибудь преднамеренное, продуманное, но в сущности в этом заключался весь смысл тогдашнего военного воспитания.
Посещая уроки, Ростовцов обнаруживал не формальный, а внутренний и просвещенный интерес к учебному делу. К учителям относился благосклонно. Иногда после урока разговаривал с ними.
Случалось, что он довольно долго сидел на уроке и слушал ответы или объяснения учителя. На уроках русского языка он любил слушать выученные на память стихотворения. Как я сказал уже, мы много учили на память, и Корженевский умел выбирать для нас поэтические образцы, но главным материалом служили тогда описательные, исторические, патриотические и военные отрывки. Очевидно, так это полагалось по духу того времени. Помню, когда мы были уже в IV общем классе, Ростовцов, прослушав некоторое время наши ответы, спросил: "А знает ли кто-нибудь Бородинскую Годовщину?"
Леонард Осипович доложил, что знают все, так как это входило в число учебных занятий. У Ростовцова глаза засветились от удовольствия.
— Ну, а "Клеветникам России"?
Оказалось, что учили и это. С выражением полного удовлетворения прослушал он и то, и другое, посмеялся отвечавшему кадету, что он живет ближе к Пламенной Колхиде, чем к Хладным финским скалам, и с сердечностью благодарил Корженевского.
Очень внимательно относился он к работе кадет и по всем другим предметам. Хорошие ответы видимо его радовали и он умел выразить свою благодарность добрым словом, иногда доброй, веселой шуткой. Слабые ответы его раздражали, и он их не дослушивал; но таких кадет при нем и не вызывали.
Ростовцов не был строевым генералом в тогдашнем понимании этого термина, но ему приходилось видеть так много учений, смотров и парадов, производимых Великим Князем Михаилом Павловичем, что он естественно должен был усвоить себе непреклонную строевую требовательность своего начальника. Мне кажется, что в некоторых отношениях он даже преувеличивал эту требовательность. Для него строевое учение было тогда только хорошо, когда оно выполнялось с безусловной машинообразной точностью. Всякое нарушение этой точности сразу выводило его из себя. Строится, например, батальон в колонну справа, и вот какой-нибудь взвод затягивает ногу, нечетко останавливается или не входит в свое место всего на один какой-нибудь ряд... Довольно! Все пошло насмарку. Ростовцов вне себя, кричит и на офицера, и на взвод, и на роту и требует многократного повторения одного и того же построения, пока оно не будет сделано с безупречной механической точностью.
Строевые требования его были иногда просто невыполнимы, но зато он видимо становился весел и доволен, когда случайно они выполнялись удовлетворительно. Не могу забыть, как однажды в лагерях, после ружейных приемов, он скомандовал развернутому батальону: "Тихим шагом"... Сохранить равнение развернутого фронта длиной в сто человек при маршировке, тогдашним тихим шагом, можно было разве только при исключительной счастливой случайности... Судьба послала нам эту случайность: батальон прошел изумительно ровно. Трудно даже описать, какое удовольствие доставило это Ростовцову. Он похвалил кадет, сказал, что больше ему и смотреть нечего, и, кажется, поцеловал Дубровина.
Когда он видел кадет в часы, свободные от учения, когда он был доволен всем, что видел, в его обращении с нами часто проявлялась неожиданная эксцентричность.
Однажды он приехал в корпус, когда мы были в лагере, и пошел купаться вместе с неранжированной ротой. По-видимому, это было у него предусмотрено, так как тут же ему подали костюм для купания. Войдя в воду, он требовал, чтобы кадеты плыли с ним вперегонки, ловил некоторых, сажал к себе на спину и потом неожиданно сбрасывал их в воду...
Бывало и так: обходит он кадет по кроватям, положим, во второй роте, и вдруг, обернувшись к ротному командиру, спрашивает: "А умеют они у вас лазить на печки?" Клименко растерянно смотрит на него и не знает, что сказать, тогда он обращается к кадетам:
— Кто из вас умеет лазить на печку? — Выходит небольшой белобрысый кадетик. — Ты?
— Так точно, ваше пр-во, только я с подсадкой...
— Покажи! — Появляется дюжий кадет с правого фланга, становится лицом к печке, малыш ловко вспрыгивает ему на плечи, хватается руками за верхний край печки, притягивается, кладет локти на верхнюю площадку и готов уже прыгнуть на нее ногами...
— Довольно! — говорит Ростовцов, — ступай вниз! Ты ловкий и смелый мальчик; должно быть, ты уже не раз бывал на печке. Не хочу знать, что ты там делал, но не советую повторять этой штуки, а то тебя капитан Клименко не поблагодарит за это. Кстати, покажи-ка мне твои руки!
Затем, обращаясь к полицмейстеру: "И печки ведут себя хорошо, умылись к моему приезду..."
Было много случаев, которые рисовали нам Ростовцова таким начальником, который может потребовать от нас шутя или серьезно таких вещей, каких никогда не требует другое начальство, и которые мы должны исполнять без колебания и рассуждения... Мы только что легли спать; вдруг запыхавшись прибегает помощник швейцара и докладывает офицеру, что в корпус прибыл начальник Штаба. Появляется Нарежный, нас торопливо укладывают по-хорошему: руки сверх одеяла или на правый бок; все обращается в ожидание. Быстрыми тихими шагами входит один из офицеров и вполголоса говорит Нарежному, что начальник Штаба во второй роте приказал кричать петухами и остался недоволен, когда закричали не все сразу. Нарежный, объявляет во всеуслышание: "Если начальник Штаба прикажет кричать петухами, кричать непременно вместе, кто как умеет; чтобы ни один не молчал..."
Приходит таким же таинственным шагом еще офицер: в 1-й роте начальник Штаба приказал всем чихать, смеяться и пожелал, чтобы к завтрему у них прошел этот сильный насморк. Нарежный делает опять соответствующее объявление: "Если начальник Штаба прикажет чихать..." и пр. Все затихает... Но вот из церковного коридора доносятся звук шпор и довольно громкий говор. Входит Ростовцов в сопровождении директора и других чинов.
— А тут уже спят? — Нарежный хочет что-то доложить, но Ростовцов машет ему рукой. — Что же я храпа не слышу? А ну-ка, покажи, как русские богатыри храпят после славных подвигов! Начинай! — Раздается несуразный, неумелый детский храп; высокий посетитель смеется: — Ну, видно, вы еще не настоящие богатыри... Но усердия у вас много; спасибо, дети; спите спокойно, завтра увидимся...
На другой день он делает смотр корпусной пожарной команде. Когда дроги с бочкой и трубой прибыли на один из боковых двориков, он требует сюда же и 1-ю мушкетерскую роту, отводит ее в сторону, приказывает им раздеться донага, выстраивает против бочки и велит направить в них всю струю воды. "Это будет полезно им после вчерашнего насморка" — смеется он и совершенно довольный наблюдает, как кадеты одеваются, и идет с ними к завтраку1.
1 Указанное выше купание Ростовцова с кадетами неранжированной роты, а также обливание взрослых кадет из пожарной трубы имеет следующее объяснение.
Ростовцову, да и многим его современникам казалось, что легко определить по внешнему виду тех, кто предается "тайному" пороку. Уверенный в этом Ростовцов и прибегал к таким оригинальным приемам. (См. П. Петров. Ист. Оч. Военно-учебных заведений. Ч. II стр. 38.)
В одном из своих писем к Великому Князю Михаилу Павловичу Ростовцов откровенно высказывает, что осмотр голых он делает в каждом корпусе, находя это полезным "для наблюдения" за степенью онанизма (см. Арх. Гл. Управления в. у. з. 1885 г. Д. № 55, письмо от 28 июля 1845 г.). Прим.ред.
Это все то, что мне верно сохранила моя память о приездах Ростовцова в Полтаву. Позднее, в Дворянском полку, я ближе видел Ростовцова и со стороны его чудачеств, и со стороны сердечного и вместе с тем глубоко обдуманного отношения его ко всем явлениям нашей кадетской жизни и нашего воспитания.
Я не вижу надобности, да, в сущности, я не чувствую себя и в силах вдаваться в какие-либо соображения по поводу приведенных здесь случаев. Не мне говорить также о государственных заслугах этого человека; довольно, если я напомню моим читателям, что Ростовцов, обливавший кадет из пожарной трубы, был тот же самый Ростовцов, который написал приказ по поводу кончины Великого Князя Михаила Павловича.
Добавлю, что Ростовцов очень хорошо, серьезно и дружески относился к нашему директору.
XI
Я был во 2-й мушкетерской роте, когда через Полтаву, по пути на Кавказ, проследовал тогдашний Августейший Главный Начальник военно-учебных заведений, Наследник Цесаревич Александр Николаевич.
Мне приходит на память, что мы начали ждать высокого посетителя часов с трех дня, и нас раза два выстраивали по кроватям в ожидании, что он сейчас прибудет в корпус, но оказывалось, что это была ложная тревога. Подъезжали к генерал-губернаторскому дому какие-то экипажи, но Его Высочества еще не было. Пришло известие, что по случаю дурных дорог Его Высочество может прибыть в Полтаву только к ночи, и в таком случае сегодня не будет уже в корпусе. Нас переодели в старые куртки и вывели гулять в круглый сад. Вдруг откуда-то сведение: приехал! приехал! Все мы стремглав бросились в корпус и как были, так и построились по кроватям.
Быстро обошел Великий Князь все помещения, очевидно, прямо с дороги, в сюртуке, и поразил нас и своим изящным видом, и своим чарующим, деликатным обращением.
На другой день он сделал нам смотр на корпусном плацу. Видимо, он остался очень доволен и в теплых словах выразил нам свое удовольствие. Прощаясь, он сказал, что доложит Государю Императору о прекрасном состоянии корпуса и надеется, что Петровские кадеты оправдают перед Государем его похвальный отзыв.
В следующем учебном году корпус был осчастливлен посещением Императора Николая Павловича.
И наши отцы, и наше начальство, и все русские люди почитали этого Государя как высшее олицетворение непреоборимой власти, беспредельного могущества и безмерного величия, какие только были когда-нибудь даны человеку на земле. Мы, дети русских дворян, воспитывались в этих чувствах от колыбели, и понятно, что ожидание прибытия великого русского царя приводило нас в несказанное волнение. Мы и радовались, и гордились, и прилагали все наши силы, чтобы достойно предстать перед очами великого царя, но в этих наших чувствах было и что-то тревожное, наше смутное представление величайшего земного могущества, естественно, внушало нам некоторый страх ожидания.
Мы рано построились на корпусном плацу, в полной парадной форме, развернутым фронтом. Неранжированная рота, в курточках, стояла в стороне, на левом фланге и принимала участие только в церемониальном марше.
Дубровин, добрый, подтянутый, стоял в ожидании перед батальоном; Врангель, спокойный как всегда, был на правом фланге. Чины, не находившиеся в строю, стояли в конце развернутого батальона.
К 10 часам в коляске прибыл Государь и с ним какой-то высокий генерал в незнакомой для нас форме. Потом мы узнали, что это был прусский фельдмаршал барон Врангель, которого Государь будто бы нарочно взял с собой в эту поездку, чтобы он познакомился в Полтаве со своим однофамильцем.
Выйдя из коляски, Государь принял рапорт Дубровина, сделал ласковый приветливый знак директору и громко поздоровался с нами. Нас поразила его высокая, стройная и действительно властная величественная фигура, как-то магически прозвучал для нас его звучный тенор, но многим, я думаю, бросилось в глаза, что совсем почти не был похож на те его портреты, которые висели у нас в ротах. То были форменные портреты, которые одни только и были утверждены для всех правительственных учреждений; но с тех пор прошло уже с лишком двадцать лет, и естественно, что сходство не могло сохраниться. Государь был похож теперь на тот превосходный портрет 50-х годов, который во множестве был распространен впоследствии в литографиях.
Посмотрев ружейные приемы, он похвалил батальон и велел, чтобы к нему вышел самый маленький кадет неранжированной роты. Нарежный выслал Цыбульского 2-го. Когда мальчик подошел к Государю, он поднял его под локти в уровень со своим лицом, потом поставил его перед собою, лицом к фронту, и положил руки на плечи. Во время всего учения он шутил с ним, то переворачивал, то клал на землю, то поднимал и делал вид, что хочет его уронить или бросить...
Учение и церемониальный марш прошли без заминки. Государь несколько раз благодарил кадет, выразил свою особенную благодарность офицерам, батальонному командиру и подал руку директору; Врангель хорошим, искренним движением нагнулся и поцеловал эту руку. Это было на глазах у нас всех.
Все мы были, можно прямо сказать, вне себя от счастья. Но тут произошло нечто, правда, совсем незначительное, но в такой необычной обстановке и самые малые случаи остаются памятны на всю жизнь...
Приказав вести батальон в корпус, Государь несколько задержался у коляски, разговаривая с прусским фельдмаршалом и нашим директором. Дубровин скомандовал "под знамена..." за знаменем пошла гренадерская рота, а за ней и весь батальон.
Идем мы уже по улице, счастливые и довольные, как вдруг из догоняющей нас коляски раздается могучий, властный голос: "Музыканты! Что за ария!"
Мы ничего не поняли и едва ли кто понял что-нибудь из нашего начальства, но этот возглас произвел ошеломляющее впечатление; все мы и весь народ, во множестве толпившийся на прилегающем к дороге ипподроме, все замерло; даже в самом воздухе как будто прекратилось всякое движение...
Но это был один момент; музыканты поняли; через четыре счета они заиграли что-то новое, и Государь обогнал нас с довольным лицом и снова поблагодарил за учение.
Потом мы узнали, что из желания отличиться музыканты заиграли марш "под знамена" на трубах, тогда как по уставу должны были играть на сигнальных рожках. У Государя был очень тонкий слух, и он сразу это заметил.
В первом часу Государь обходил роты. Мы были выстроены по кроватям; унтер-офицеры стали отдельно, под красными досками, вывешенными в спальнях.
Государь всегда во всех корпусах смотрел унтер-офицеров отдельно от кадет, и это очень возвышало унтер-офицерское звание.
Здесь, в корпусе, Государь держал себя не с такой формальной подтянутостью, как на учении, но во всей его особе чувствовалась какая-то благожелательная уверенность в доброй воле и преданности всякого человека, к которому он обращался.
Обойдя быстро кадет по кроватям, он переходил к унтер-офицерам, которые должны были называть ему свои фамилии, и для каждого из них находил одобрительное слово.
В час он присутствовал в столовой за нашим обедом. Он пробовал пищу из кадетских тарелок, и ему очень понравился наш борщ. Врангель доложил ему, что это настоящий малороссийский борщ, и Государь пожелал, чтобы рецепт этого борща был сообщен его повару.
В 4 часа был назначен отъезд Государя. Он приказал, чтобы к этому времени в генерал-губернаторском доме, где он имел свое пребывание, были приведены все унтер-офицеры. Когда Врангель вошел с нами и мы стали у стены в шеренгу, Государь объявил ему, что совершенно довольный всем тем, что он видел, он жалует корпусу новый шифр на погоны, именно вензель Петра Великого; вместе с тем, ввиду новой перегруппировки губернских кадетских корпусов по старшинству их основания, в связи с только что состоявшимся открытием Киевского кадетского корпуса, он жалует Полтавскому корпусу синие погоны с белым кантом вместо прежних белых с синим кантом.
Перемена шифра, естественно, очень нас заняла; до сих пор у нас были два рядом стоящие П печатного образца; это было слишком просто, но мы не имели решительно никакого понятия о начертании этого нового шифра.
Государь спросил у Врангеля, помнит ли он этот вензель Петра I, и видя, что он как будто недоумевает, подошел к нашей шеренге, в которой я стоял на самом левом фланге, взял меня за плечо, повернул направо, плечом к себе, и показал пальцем на моем левом погоне начертание этого вензеля.
Врангель тотчас же припомнил, что видел этот вензель много раз и в Петергофе, и в Петербурге, и Государь сказал, что представляет ему самому выработать образец и красивый, и удобный по величине для погона.
Вместе с тем Государь милостиво откликнулся на одну из настоятельных потребностей нашего заведения. Он подарил корпусу, для квартирных помещений служащих чинов, бывший губернаторский дом, стоявший незанятым после упразднения в Полтаве генерал-губернаторства.
В заключение Государь очень тепло простился с нами, кадетами, заметил, что с некоторыми из нас он прощается ненадолго, так как надеется скоро увидеться с нами в Дворянском полку, и удалился с Врангелем и другими бывшими тут чинами во внутренние покои.
Мы вышли на улицу и пристроились к своим ротам, стоявшим на тротуаре по пути Государя.
Через несколько минут открытый экипаж Государя быстро промчался мимо нас. Государь громко сказал нам: "Прощайте, дети!" и мы ответили ему и закричали "ура" от всей полноты наших чувств.
Много и долго толковали мы об этом замечательном для нас дне. Мы не могли вместить в себе представления, что мы стояли так близко к этому всесильному, всевластному человеку, что мы слышали его голос, что мы говорили с ним, что иных из нас он поощрительно гладил по щеке или по голове и что всеми нами он остался доволен.
Долго говорили, но еще дольше носили это событие в памяти...
Пробовали мы, разумеется, рисовать и пожалованный нам шифр; но это нам не удавалось; выходило как-то не симметрично...
Однако этот вопрос был разрешен раньше, чем мы думали. В самый день отъезда вечером между кадетами разнесся слух, что Василий Иванович Дудышкин чудесно начертил шифр в таком размере, в каком он должен стоять на погоне, что рисунок очень понравился директору и что завтра же он будет отправлен в Штаб военно-учебных заведений на утверждение.
Недели через три мы все ходили уже в новых погонах...
Ссылки на эту страницу
1 | Бутовский Алексей Дмитриевич
[Бутовський Олексій Дмитрович] - пункт меню |
2 | ППКК - воспоминания питомцев и преподавателей
[ППКК - спогади вихованців і викладачів] - пункт меню |
3 | Указатель книг и статей по названиям
[Покажчик за назвами] - пункт меню |