Они бродили по нашим улицам... (картинки города 30-х годов)

Просмотров: 3674

Розенфельд Илья Александрович

Они бродили по нашим улицам...
(картинки города 30-х годов)

В каждом городе, большом или маленьком, есть имена людей, известных всем его жителям. Обычно это знаменитые артисты и музыканты, врачи и писатели, ученые и политические деятели.

В нашем маленьком городке почти все знали имя нашего земляка, великого русского писателя Николая Гоголя, имена писателей В.Г.Короленко, И.А.Бунина, Михаила Зощенко и Ивана Котляревского, композитора Исаака Дунаевского, знаменитого тенора Ивана Козловского, летчика Сигизмунда Леваневского, у всех на слуху были имена известных художников Ярошенко и Григория Мясоедова, врача Склифосовского, конечно же, все знали имя соратника самого Ленина - наркома Луначарского, именем которого – Луначарск – одно время даже собирались переименовать наш древний город.

Но были у нас и другие, известные всем– от мала до велика, – личности. Это были наши городские сумасшедшие – Мадам Гопманша, Борька-Сумасшедший и Янкель-Перец.

Кто дал им эти имена, были ли у них какие-то документы и почему милиция их не трогала, не знал никто. Зимой и летом они бродили по городским улицам, никого не интересовало, откуда они появились и как стали такими, какими мы их видели, как и где они живут и где прячутся зимой или в непогоду.

Они были данностью нашего города, их присутствие на наших улицах было чем-то само собою разумеющимся, вечным и незыблемым. Жизнь их протекала на фоне событий и нравов того времени, и сами они были дополнительным штрихом к этому фону.

Вряд ли кто-нибудь из нынешних жителей моего города слышал о них. И поэтому я хочу о них рассказать. Тем более, что это были достопамятные 1930-е годы, первая их половина, время страшного голода.

Но обо всем по порядку.

Мадам Гопманшу я помню с самого раннего детства. Взрослые говорили, что появилась она на улицах нашего города то ли осенью 1918-го, то ли весной 1919-го года.

Это была маленькая сухонькая старушка со сморщенным востроносым личиком, всегда необычно и смешно одетая. Туалеты, подобные тем, в которых она разгуливала по нашим улицам, можно было увидеть разве только на снимках петербургских модниц начала ХХ века, изображенных на страницах дореволюционных журналов «Нива». На голове у Мадам Гопманши была огромная помятая шляпа с широкими полями, нелепо разукрашенная пучками выцветших лент, бантами, сухими бумажными цветами и птичьими перьями. Еще одна лента неопределенного цвета, удерживающая шляпу на её голове, завершалась под подбородком пышным бантом. Длинный и потрепанный жакет-пальто со стоячим воротником был перетянут в талии пояском, а на ногах сидели потерявшие цвет остроносые и крест на крест зашнурованные высокие ботинки на кривых каблуках. В дополнение к этому Мадам Гопманша носила зонт-трость со сломанной костяной ручкой и сумку с почерневшими латунными застежками. Иногда, даже в сухую солнечную погоду, она шла, скорее, величественно шествовала, надменно вздернув голову, никого не замечая и держа над головой раскрытый зонтик, весь в прорехах и без доброй половины спиц. Зонтик этот, как и сама Мадам Гопманша, тоже был городской достопримечательностью: на выцветшей ветхой ткани кое-где еще можно было различить смутные очертания каких-то фантастических птиц, оскаленных звериных пастей и поникших лилий. По-видимому, родом этот зонт был из того же времени, что шляпа, жакет и ботинки.

Всё это, вероятно, когда-то нарядное и модное, давно обветшало, утратило форму и цвет и превратилось в жалкие смешные отрепья.

В общем, Мадам Гопманша была похожа на огородное пугало. Иногда ее так и называли – Пугало.

Никто не знал, сколько ей лет. Лишь нам, десятилетним оболтусам, она казалась столетней древностью. Теперь же, припоминая её облик, осанку и горделивую походку я думаю, что в те дни ей едва ли было больше пятидесяти лет.

Она никогда не попрошайничала - ни на улицах, ни у магазинов, и никогда ничего не просила. Где она жила и как - не знал никто.

Обычно никто её не трогал и не задевал. Лишь мы, мальчишки, завидев её на нашей улице и спрятавшись в подворотне за железными воротами, хором выкрикивали:

- Пугало! Мадам Гопманша! Пугало!

Под этим именем её знал весь город. Но именно оно почему-то приводило её в ярость. Это было единственное, чего она не выносила. И как бешеная кошка она бросалась на нас, выставив перед собою, как штык, острие своего зонтика и вопя:

- Пся крев! Бог вас покарже! О, Иезус Христус!   

Голос у неё был хриплый и похожий на воронье карканье. Мы не понимали её слов, но то, что в них содержится что-то сердитое, догадывались. И, спрятавшись, продолжали из укрытия её дразнить:

- Мадам Гопманша! Пугало огородное! Мадам Гопманша!

А она раздраженно шипела и презрительно кричала в ответ:

- Пси! О, Матко Боска! Зле пси!

И убыстряла шаги – вниз по Комсомольской, в сторону Кабыщанов.

…Тут следует рассказать, что в те дни на нашей Комсомольской на углу Садовой (Короленко), откуда начинался спуск на Кабыщаны, еще стоял католический костел. Это было невысокое белое здание с цветными витражами и остекленным куполом. Чтобы войти в него, нужно было подняться на пять-шесть ступенек, ведущих в квадратный вестибюль, где на стене висело белое мраморное Распятие с наполненной водою чашей под ним.

В 1934 году костел этот снесли, но в дни, о которых я рассказываю, он еще был и служил, и можно было, стоя поблизости, слышать доносящееся стройное хоровое пение, монотонный голос ксендза и протяжно-торжественные звуки органа. Не раз мы сюда бегали, поднимались тихонько в вестибюль и с любопытством заглядывали в светлый гулкий зал под куполом, где шло богослужение и мягко пел орган. Верующие сидели за скамьями, хором что-то бормоча, перед ними лежали раскрытые книжечки, а ксендз в черной сутане с высоким стоячим воротником стоял перед ними и что-то им говорил.

Мы были юные безбожники, - ведь в школе учителя нам вполне убедительно объяснили, что никакого бога нет, - и поэтому всё происходившее в костеле казалось нам дикостью и невежественностью, еще сохранившимися от кровавого царского режима. Однажды – стыдно рассказывать даже теперь - мы принесли туда десяток живых лягушек, выпустили в чашу под Распятием и со смехом убежали. А потом этим хвастали, будто совершили очень умный и даже героический поступок.

Вот в один из этих летних дней мы увидели выходящую из костела Мадам Гопманшу. И поняли, почему она так часто проходит по нашей улице.

Но однажды произошел такой случай. Это был тихий жаркий полдень, во дворе под тенистым деревом мы увлеченно играли в шахматы. Тогда нашими кумирами были великие Капабланка, Ласкер и чемпион СССР, наш советский гроссмейстер Михаил Ботвинник. Мы были увлечены игрой, как вдруг с улицы донесся пронзительный женский визг, какие-то крики, вопли, чьи-то голоса и громовой собачий лай. Бросив шахматы, мы стремглав выскочили на улицу и увидели…

Тут я опять должен немного вернуться назад, чтобы кое-что пояснить.

Минувшим летом в квартиру на первом этаже нашего дома въехала семья из 4-х человек - папы, мамы, дочки семи лет и сына нашего возраста по имени Марлен, что сокращенно означало - Маркс-Ленин. О чем он с гордостью сразу же нам сообщил. И еще была у них собака, огромная, как волк, немецкая овчарка по кличке Альма.

Папа Марлена был каким-то большим начальником в городском ОГПУ, он ходил в синей фуражке с красным околышем, на портупее висела кобура с револьвером, а в малиновых петлицах были по две шпалы. По утрам за ним приезжала аккуратная пролетка, запряженная лошадкой, которая вечером привозила его домой. Он был высокий, сутулый и всегда хмурый, выходя из дому, он ни на кого не глядел и ни с кем из соседей не здоровался. А мама Марлена нигде не работала, она была худющая и похожая на сушеную тарань, всегда злая и какая-то неряшливая. Во двор, где прачка под её надзором развешивала на веревках белье, она выходила в старом засаленном халате с закатанными до локтей рукавами и с перевязанным белым полотенцем лбом. Веревки она приказывала натягивать только на нашей футбольной площадке и начинала визгливо вопить, если мы хоть на шаг приближались к её белью. Хотя во дворе были и другие места для сушки белья. Наши родители об этом, конечно, знали, но никто из них не рискнул нас защитить. Мы догадывались, что они побаивались ОГПУ и папу Марлена. А сам Марлен как-то доверительно нам сообщил, что врачи нашли у его мамы тяжелую болезнь по названию мигрень.

Но самого Марлена, как ни старался он с нами сдружиться, мы не любили. Причин для этого было несколько.

Во-первых, до вселения семьи Марлена в этой квартире жила большая семья нашего дворового товарища Арсена Капустяна. Кроме папы и мамы у него были три старшие сестры, две бабушки и один дедушка. Они занимали две маленькие комнатки и кухню, где под окном с утра до вечера стучала машина, на которой папа Арсена шил фуражки, кепки, шапки и даже будёновки. Рядом за другими столами работали сестры Арика, а вечерами их мама и бабушки варили в кухне еду или жарили рыбу. В той же квартира еще в одной маленькой комнатушке жила старушка Ганя, которая на углу торговала семечками. Все они были частниками, то есть нетрудовым элементом. Из-за этого в один из жарких летних дней прошлого года, не обращая внимания на их крики, протесты, слезы и рыдания четверо невозмутимых милиционеров молча и умело вынесли во двор все вещи Капустянов и бабушки Гани, уложили их на подъехавшую подводу-платформу и увезли. А шкафы, столы, кровати и комод оставили во дворе, где они стояли еще два дня.

После этого в опустевшей квартире Капустянов неделю шел ремонт, маляры там что-то красили и белили, и потом в неё вселилась семья Марлена. А Арсен, наш товарищ и лучший голкипер нашей футбольной команды, исчез.

Простить этого Марлену мы не могли.

Во-вторых, у Марлена был велосипед. Красивый велосипед дореволюционной фирмы «Дукс». Правда, он был дамский, без верхней перекладины, но самый настоящий, взрослый. Ни у кого из нас, конечно, велосипедов не было, и мы с завистью смотрели, как Марлен подолгу катается по нашему двору, поднимая пыль столбом, кричит, смеется и без конца теренькает в звоночек, прикрепленный к рулю. Но несмотря на наши просьбы, он ни разу никому из нас не разрешил хотя бы просто посидеть в удобном кожаном седле и подержаться за изогнутые, как оленьи рога, ручки руля, поставить ноги на педали и позвонить в звоночек.

- Папа не разрешает, - сказал он. - Он говорит, чтобы ваши папы тоже купили вам велосипеды.

Конечно, после этого Марлена мы уже ни о чем не просили.

А в третьих он был дурак, в чём мы убеждались много раз, а к тому же трус и плакса. Если во время футбольной игры его толкали или нечаянно сбивали с ног, он начинал стонать и изображать страшную боль, кривился и плакал, а однажды, размазывая по лицу слезы и сопли, крикнул:

- Вот скажу папе, чтобы всех вас арестовали!

В общем, дружить с ним желания у нас не было.

Как-то, когда мы всей компанией сидели во дворе, он сказал Сёме, нашему дворовому вожаку и самому сильному из всех нас мальчику:

- Если ты будешь меня защищать, то я позволю тебе посидеть на моем велосипеде и даже звонить в звонок.

Сёма не понял и очень удивился.

- Как это? – спросил он. – Защищать тебя? От кого?

- От всех, - сказал Марлен. – От всех, кто меня обидит. Я его покажу, а ты дашь ему в зубы.

Сема засмеялся. Засмеялись и все мы. Да, он был глуп, этот Марлен.

- А сам дать ему в зубы сдрейфишь? – спросил Сёма. – Ну, а если я вот прямо сейчас залеплю тебе по морде? Так как? Проглотишь? Или ответишь?

Марлен насупился.

- Вот расскажу папе, - плаксиво проговорил он. – Он тебе покажет!

Он поднялся и молча пошел домой. А мы выкрикивали вслед ему разные насмешливые слова.

В общем, любить Марлена нам было не за что. К тому же мы побаивались огромной и злой овчарки Альмы, когда он выводил её гулять, даже на поводке. Когда Альма лаяла – это был громоподобный лай, от которого дрожали стекла в окнах, и даже мой кот Матрос, вовсе не трус и даже сам забияка, сразу же опасливо поджимал уши и прятался под диван.

Вот теперь, познакомив вас с Марленом, я продолжу рассказ о Мадам Гопманше.  

Итак, в тот день мы во дворе играли в шахматы, когда услышали донесшийся с улицы громовой лай Альмы и какие-то крики. Мы выбежали на улицу и обмерли. Прижавшись спиной к стене нашего дома и выставив перед собою, как штык, острие своего зонтика, стояла бледная и дрожащая Мадам Гопманша, а красный от натуги перепуганный Марлен с трудом удерживал на натянутом поводке бешено рвущуюся, прыгающую, громоподобно лающую и роняющую из оскаленной пасти белую пену разъяренную Альму. Мадам Гопманша что-то визгливо выкрикивала, какие-то люди стояли в стороне и хором что-то кричали, боясь подойти, а Марлен, багровый от натуги с трудом пытался удержать в руках поводок. Но Альма была сильнее, и вот-вот могла вырвать его из рук Марлена и наброситься на Мадам Гопманшу.

Не знаю, чем бы это окончилось, если бы какой-то коренастый парень в красной майке, проходивший в тот момент по другой стороне улицы, всё увидел, мгновенно перебежал мостовую и, подбегая, громко крикнул Альме:

- Фу!!!

Альма на миг растерянно умолкла и, грозно рыча, присела на задние лапы, а парень в один миг ловко выхватил из рук Марлена поводок, мощным рывком дернул и оттащил разъяренную собаку, сунул поводок в руки Марлену и крикнул:

- А ну, сопляк, тащи её домой! И скажи отцу, чтобы хорошенько надрал тебе уши!

Марлен потянул рычащую Альму и в одну минуту скрылся с нею в своем парадном, а парень вытер руки, спокойно закурил папиросу, улыбнулся и сказал нам, притихшим и восхищенным:

- Главное, пацаны, не бояться. Громко крикни собаке «фу!», иди прямо на неё и смотри ей в глаза. Ни одна не выдержит! Запомните навсегда.

Потом он обернулся к еще стоявшей у стены Мадам Гопманше и сказал:

- Теперь можете идти, больше никто вас не тронет.

Мадам Гопманша вежливо ему поклонилась, ухватила двумя пальцами край своей юбки и жеманно присела, сделав, как вероятно ей думалось, изящный книксен, и прокаркала:

- Мерси!

Всё это было настолько неожиданно и смешно, что мы покатились со смеху. А она с презрением глянула на нас и, обращаясь к своему спасителю, проговорила:

- Невихование дзети.

…После того дня Мадам Гопманша проходила по нашей улице совершенно свободно, без каких-либо происшествий. Мы её не задевали. А вскоре вообще исчезла.

Уже гораздо позже рассказывали, будто она была женой ксендза Йозефа Гофмана. В 1917 году ЧК их арестовала - его и её. Оттуда, по слухам, она вышла лишь через год и уже немного не в себе.

Так это было, или нет, - осталось неизвестным.

Второй герой моей памяти - Борька-Сумасшедший. В городе он был известен ничуть не менее, чем Мадам Гопманша. Хотя появился на наших улицах позже, лишь в самом начале 30-х. Как и откуда он попал в наш город, кем был до этого и где жил, не знал никто.

Насколько мне помнится, это был совсем еще не старый мужчина, лохматый и обросший неопрятной черной щетиной. На нем висело какое-то грязное рванье, из драных ботинок вылезали черные пальцы. Во всякую погоду он бесцельно бродил по улицам без головного убора, ссутулившись и не поднимая глаз.

Но главным было не это, а то, КАК он ходил.

Это нужно было видеть.

Иногда во дворе, хохоча и дурачась, мы подражали Борьке и ходили, как он.

А ходил он так: прикрыв правой ладонью правый глаз, он на каждом шаге выбрасывал вверх согнутую в колене левую ногу. И так, как бы маршируя, он вышагивал среди прохожих, ни на кого не обращая внимания. Иногда, шагая, он вдруг начинал тихо смеяться или бесшумно хохотать, при этом обнажались редкие черные зубы и с нижней губы свисала тягучая нитка слюны.

Говорили, будто несколько раз его пытались устроить в стационар психбольницы на Шведской Могиле, но каждый раз он оттуда сбегал.

Борька-Сумасшедший никогда не входил в магазины, не стоял, как другие нищие (а тогда их было много) у дверей нарпитовских столовых и не бродил по дворам, выпрашивая подаяние. Его обычной дислокацией был базар. Там он появлялся с самого утра и бродил между рядами до закрытия. Иногда он подходил к толпе, окружавшей пылающие жаром передвижные печки, где на гигантских сковородах распаренные тетки жарили и тут же продавали горячие котлеты из человеческого, как потом это выяснилось, мяса. Там он стоял, вдыхая дымные запахи жареных котлет, изредка кто-то его угощал, но сам он никогда не просил. На базаре его знали все – приезжавшие из ближних сел бабы с картошкой, свёклой или молоком, спекулянты-перекупщики, цыганки-гадалки и даже дежурные милиционеры. Несмотря на голод и заоблачные цены, сердобольные бабы Борьку жалели. Подозвав, они иной раз наливали ему прямо в грязную ладонь одну-две ложки сметаны или молока, и он тут же это жадно слизывал. Иногда давали горсть квашеной капусты, яблоко, подсолнух или высыпали в карман стакан семечек.

Так он бродил по базару в течение всего дня, а если шел дождь или снег, прятался где-нибудь под навесом или в каком-нибудь заброшенном подвале. А иногда сидел под козырьком, скорчившись, на паперти церкви за базаром.

Когда он появлялся на нашей улице, нас сразу же оповещали ребята из соседних дворов:

- Борька-Сумасшедший идет!

И мы высыпали на улицу. Нас смешило, как он шагает, закрыв ладонью правый глаз и выбрасывая вверх левое колено, и мы, хохоча и кривляясь, копировали его походку и маршировали, идя гуськом вслед за ним и ему подражая. Но он нас не замечал.

А мы, дурачье, потом даже спорили – у кого получается так же хорошо, как у самого Борьки?

Но при всём том мы никогда его не дразнили. Почему? Что-то нас останавливало. Что - мы и сами не знали. То ли это был какой-то тайный инфернальный страх перед безумием, то ли жалость. Что-то было в Борьке-Сумасшедшем такое, чего мы не понимали и побаивались.

Еще мне запомнился такой эпизод. Всей нашей компанией мы отправились в соседний Березовый скверик. Был он небольшой, круглый, густо заросший стройными березками и застроенный по кругу – по одной стороне улицы красивыми каменными домами, а по другой маленькими одноэтажными домиками.

День был солнечный и теплый. Обычно в такие дни в скверике собирались мальчишки из разных школ, чтобы меняться почтовыми марками. Тогда все мы были страстными коллекционерами, а я мечтал о роскошных треуголках Новой Гвинеи или острова Борнео с пальмами и слонами и надеялся их выменять на какие-то свои марки-двойники, тоже редкие.

Но как только мы расположились на скамейке, кто-то негромко сказал:

- Смотрите, Борька-Сумасшедший!

И мы увидели, как Борька, вышагивая своей неповторимой походкой, вошел в ворота какого-то застроенного сараями дворика между одноэтажными домишками и направился в его глубину. Заинтригованные, мы вышли на улицу вслед за ним и стали тихонько наблюдать. Борька приблизился к какому-то покосившемуся дощатому сарайчику с дырявой крышей, стоявшего рядом с мусорным ящиком, и уселся на лежавший рядом большой камень. Затем из мешка, с которым всегда ходил, он вытащил большой желтый подсолнух. При этом руку от правого глаза он отнял, и мы с удивлением увидели, что глаз у него есть, притом, вполне целый и нормальный, несмотря на разговоры, будто глаза у него нет. И принялся аккуратно лущить подсолнух, а семечки бросать перед собою. И тут, откуда ни возьмись, к его ногам начали слетаться воробьи. Их были десятки, сотни, целая огромная стая, их громкий ор, писк и шум птичьей драки были слышны даже на улице. А Борька смотрел на них и смеялся. Рот его был перекошен и приоткрыт, с нижней губы капала тягучая слюна. Это было жутковатое зрелище. Прошло несколько минут. Семечки окончились и Борька поднялся. Воробьи с громким шорохом вмиг взлетели, Борька выбросил в сторону пустой подсолнух и тщательно облизал пальцы. Затем вошел в сарай и захлопнул за собою фанерную дверь. Как видно, эта был его дом.

Мы вернулись в скверик, и тут Марлен задумчиво сказал:

- Интересно, а если бы дать ему кусок сладкого пирога, сверху намазанный говном. Съест или нет?

Никто Марлену на его дурацкий вопрос не ответил, но после недолгой паузы Сёма сказал:

- А что, может, и съест. Если ты тоже скушаешь половину.

Все засмеялись, а Марлен надулся и замолчал.

В последний раз мы видели Борьку-Сумасшедшего, когда он, припадая на левую ногу и трубно мыча, испуганно прыгал, ковыляя и не отводя руки от глаза, вдоль нашей улице, а за ним, свистя, гнался милиционер. А мы, замерев, смотрели, желая Борьке удрать и спрятаться.

Потом кто-то сказал, будто Борька что-то украл, его поймали и арестовали, а теперь будут судить. Но даже мы, пацаны, понимали, что судить больного человека нельзя.

А потом Борька-Сумасшедший исчез. Говорили, что его снова посадили в психбольницу. Но скорее всего он умер от голода - ведь это был достопамятный 1933-й год, голодомор.

… К этому же времени относится мое воспоминание еще об одном нашем городском сумасшедшем. Это был Янкель-Перец, хромой старик с клочковатой рыжей бородой и слезящимися глазами, он волочил ногу и опирался на палку.

Обычно Янкель-Перец бродил по улицам, входя во все дворы подряд, и жалобным тонким голосом просил подаяние. На нем висели жалкие лохмотья, а на голове сидело подобие фетровой шляпы, бесформенной и грязной. Обычно его отовсюду гнали, ругали и травили дворовыми собаками, от которых он отбивался палкой и, вопя и припадая но ногу, убегал.

Если он входил в наш двор, то всегда полупьяный наш дворник Филипп с матерной руганью гнал его метлой, а, догнав, еще и бил по спине и ногам. Когда же Филиппа во дворе не было, Янкель-Перец, испуганно озираясь, опасливо входил в нашу длинную и полутемную подворотню, где низко над головой свисали ветви двух старых шелковиц и под ними на земле лежали опавшие черно-глянцевые крупные ягоды. Присев, он торопливо и жадно собирал их и тут же, давясь и не разжевывая, жадно глотал вместе с землей и пылью. В такие минуты мы никогда его не трогали.

Но тут мне снова приходится вспомнить Марлена.

Это был конец дня, уже начинало темнеть, и всей нашей компанией мы сидели во дворе. Марлен был с нами. И вдруг мы увидели, как в подворотню, озираясь, осторожно вошел Янкель-Перец. Он остановился, испуганно огляделся, присел под шелковицей и принялся шарить обеими руками по уже темной земле, на ощупь собирая опавшие ягоды. И тут Марлен, усмехнувшись, произнес:

- А хотите, я сейчас выведу Альму? Вот будет потеха!

Мы далеко не были ангелами, но такого не могли и вообразить. Сёма резко сказал:

- Ты что, совсем идиот?

Марлен испугался и заискивающе улыбнулся.

- Я пошутил! – сказал он.

Но никто не засмеялся. И мы молча разошлись по домам.

Я уже сказал, что это был грозный 1933-й год, год страшного, небывалого голода. Тогда недалеко от нашего дома, на параллельной улице Гоголя в небольшом двухэтажном доме находилась городская пекарня. Из подвальных окошек, забранных металлическими решетками, ветер разносил по улице Гоголя и даже по всей округе ароматы свежевыпеченного хлеба. А выше, из зарешеченного окна первого этажа выходил на улицу наклонный узкий жёлоб шириною в хлебный кирпичик, изнутри обитый белой жестью.

Каждое утро к пекарне подъезжал и задним ходом осторожно подруливал прямо к жёлобу синий автофургон с надписью на боковых стенках: «ХЛЕБ». Тут же распахивались дверцы его задней стенки, оттуда выпрыгивали двое дюжих красномордых грузчиков, а еще один, третий, оставался внутри.

И начиналось священнодействие.

Грузчики располагались с обеих сторон жёлоба, один стучал кулаком в окно условным стуком, поднималась задвижка и в жёлоб один за другим начинали вылетать, скользя по сверкающей белой жести, горячие, блаженно пахнущие свежевыпеченным хлебом, аккуратные коричневые кирпичики, над которыми еще курился легкий прозрачный парок.

Это был тот момент, ради которого мы любили бегать к пекарне и, стоя в стороне, наблюдать дальнейшее. А повторялось оно ежедневно.

Грузчики ловко хватали мчащиеся по жёлобу кирпичики, мгновенно передавали их друг другу и парню в машине, лишь изредка деловито и неслышно перебрасываясь короткими фразами.

Проходило десять, пятнадцать минут. Поток кирпичиков иссякал, окошко в окне со стуком захлопывалось, грузчики молниеносно запрыгивали в машину и изнутри закрывали за собою дверцы. И фургон, громко и нервно сигналя долгими громкими гудками, медленно и осторожно отъезжал.

Тут я должен пояснить, почему грузчики так торопились, и почему нервно сигналил, отъезжая, шофер фургона.

Дело было в том, что уже за час-полтора до прибытия фургона на проезжей части улицы Гоголя перед пекарней начинала собираться толпа. Голодная, шумящая, волнующаяся толпа, жадно вдыхающая доносящиеся из пекарни ароматы горячего хлеба и с покорной безнадежностью наблюдавшая за его погрузкой. Двадцать, тридцать, может быть, сто женщин и мужчин, напряженно ждущих вожделенного момента. И как только по окончании погрузки шофер включал мотор, толпа издавала громкий дикарский вопль и люди, сбивая друг друга с ног и отталкивая, ничего и никого не видя и топча упавших, яростно бросались к жёлобу. В такие минуты люди могли угодить под колеса отъезжающего фургона. Поэтому шофер, не отпуская кнопки на руле, непрерывно сигналил до тех пор, пока фургон не выезжал на мостовую. И только тут включал полный газ. А люди, с криками и воплями, отпихивая друг друга, визжа, плача и матерясь, окружали жёлоб, запускали в него руки и шарили по жести в надежде найти оставшиеся крошки или хотя бы хлебную пыль, блаженно нюхая и облизывая пальцы.

Уверен, что если бы в такой момент грузчики оказались на пути этой слепой толпы, они были бы ею смяты и раздавлены.

Но однажды в этой обезумевшей голодной толпе мы увидели Янкеля-Переца. Ринувшись со всеми к жёлобу, хромая и что-то выкрикивая, он сразу же споткнулся, потерял туфлю и с воплем упал. Мимо него мчались люди, кто-то наступил на него, кто-то, выругавшись, ударил ногой, а он лежал и ничего не замечал. Слезы текли по его лицу, он плакал и что-то бормотал.

А мы, балбесы, глядели на него и умирали от смеха. Нам это казалось очень смешным.

Прошло минут десять. Постепенно толпа у лотка поредела, а затем молча разбрелись последние. И улица опустела. До завтрашнего утра.

А Янкель-Перец всё еще лежал на земле и рыдал. Наконец, он успокоился и тяжело поднялся. Оглядевшись, волоча ногу и тяжело опираясь на палку, он добрел до жёлоба. И уже в одиночестве стал шарить в его нутре. Но там не оставалось даже запаха хлеба. И он с выражением отчаяние и безнадежности на мокром от слез лице куда-то медленно побрел.

Еще раз или два он появлялся на нашей улице и потом исчез.

* * *

К концу 1934-го года никого из уличных сумасшедших в нашем городе уже не было.

09-2011

Ссылки на эту страницу


1 Воспоминания полтавчан
[Спогади полтавців] - пункт меню